— Но, во-первых, еще не все кончено…
— Еще не все? А вы слышали, что говорил тот человек?
— Какой человек?
— Да маршал… «Дети мои…» Со слезами в голосе. Бог ты мой!
— Не говорите так. Меня этот старец потряс… Да и потом, что же следует, по-вашему, делать?
Она не отвечала. Он сразу возликовал:
— Вот видите, вы сами…
Она вся вспыхнула от гнева.
— Что, по-моему, делать? Надо сопротивляться! Надо драться!
— Но мы ведь дрались, воевали.
— Да, воевали те несчастные, которые верили, что мы действительно сражаемся… а все прочие…
— Не понимаю вас: вы говорите одно, потом тут же говорите противоположное… Что же, по-вашему, у нас недостаточно мертвецов?
— Да. У нас достаточно мертвецов, и именно поэтому мы не смеем предавать их, мы не должны допустить, чтобы смерть их была напрасной…
— Ну что ж. Значит, дать изрубить себя в куски…
— Драться, говорю вам — надо драться! И подумать только — даже не защищали Парижа!
— А вы полагаете, мы могли позволить уничтожить Париж? Нет уж, спасибо.
— Лучше было самим уничтожить Париж…
— Вам легко говорить, ведь вы живете не в Париже, а в городе Р.
— Какие глупости. Можно любить Париж, живя в городе Р., можно любить Париж, живя в городе Лилль, живя в самом Париже… и если завтра они захватят Р….
— Вы что же, намерены погибнуть под развалинами города Р.?
Он сам удивлялся: откуда у него взялся этот насмешливый тон. И, спохватившись, сказал:
— Господи! О чем это мы говорим сейчас? О том ли надо говорить!
Береника ответила:
— Мы говорим сейчас как раз о том единственном, о чем следует говорить сегодня… в эту ночь… нет, не спорьте, прошу вас. Не надо повторять, что вам хочется говорить о любви… как вы говорили в давние времена!
Он услышал явную горечь в последних словах Береники, горечь тем более явную, что этим словам предшествовало молчание. Как же так? Если верить Гастону, Орельен составлял весь смысл жизни Береники в эти безрадостные годы. Почему же сегодня Беренику отделяет от него не просто пропасть этого двадцатилетия, а целый мир? Мир мыслей. Правда, мысли эти казались Орельену нелепыми, примитивными, но тем больнее они задевали его, тем упорнее звучали в воздухе слова Береники, — как держится упорно аромат дешевых духов, — оскорбляя, пятная тот высокий образ Береники, который он сам создал и носил в себе. Он первый нарушил молчание:
— Береника… когда я расстался с вами, я расстался с юной Береникой, маленькой девочкой, пылкой, отдававшейся своим порывам, ничего не знавшей об окружающем ее мире, глубоко чуждой этому миру, где люди дерутся, ссорятся, обрушивают на головы друг друга груз идей, которые служат лишь прикрытием корыстным интересам, всевозможным интригам… Я приезжаю сюда и вдруг нахожу женщину, и она с той же страстью, с какой жила своей настоящей жизнью… увлекается теперь туманными идеями, опьяняется громкими словами, за которыми шли у нас толпы… И это та же Береника, которая тогда могла увлекаться парижским пейзажем, влюбляться в вечернее освещение, в какую-нибудь песенку…
Откуда эта мольба в голосе Орельена? О чем он молит? Он и сам хорошенько не знал, и Беренике послышалась фальшивая, лицемерная нота в этой выспренней речи. Будь они молоды, они поверили бы в обманчивую иллюзию примирения, гармонии, которую оба приукрашивали в своих воспоминаниях. Но молодость прошла, и права была Береника, когда спрашивала: о чем же еще говорить в такую ночь? Слова, которых они ждали друг от друга, были обречены рассеяться в пространстве, как туманности… Прозвучали бы ложью, как бы ни были сильны эти слова. Уж лучше было молчать.
В тускло освещенном квадратике окна кто-то крикнул:
— Кому угодно выпить арманьяку? Уважаемые влюбленные, вам не угодно?
В доме раздался смех, пианино гремело вовсю, потом что-то затянула тоненьким голоском Жизель, не сразу находя нужные ноты. Это была не новая песенка, немного вульгарная, вся из синкопов — стиль французского джаза:
— Кажется, скоро пойдет дождь. Как, по-вашему? — спросила Береника.
В самом деле, было очень душно. Слова Береники о дожде можно было истолковать как приглашение расстаться, вернуться в дом, но он упорно отвергал такое толкование. Он сказал все тем же насмешливым и хмурым тоном, от которого не мог отделаться весь сегодняшний день: