Батюшка и успокой:
– Ничего. Господь простит.
А я и платьишко к венцу нарядное справила.
Так и разу не надела. Ненадёванное лежало.
Дочке потом к свадьбе подарила.
Было оно Верочке впору.
В Крюковке я скоро обвертелась. Освоилась.
Одни по-за глаза выхваляли меня. Минька хорошу жону со стороны отхватил! Кой-кто поперёк тому слову на дыбошки вставал. Мол, а чего больно хорошего-та в ней? Тот же назём издаля привезён!
11
Прежде смерти не умирают.
На свадьбе мне и Михаилу налили по полной стограммовой рюмке магазинной водки. Дали по куску ржаного хлеба. Шибко посыпали солью. В снег напрям белые.
Примета вроде там такая. Выпьют всё молодые и не поморщатся, съедят всё это – любят крепко друг дружку. В ладу будут жить.
Минька-то молодчуга. Шадымчик[88] под случай как ломит! Что вода, что водка – без разноты вприпадку молотит.
А я полстаканчика приняла. С горем напополамки на двоих осилила. Разочек куснула хлебушка. И нетоньки меня боль.
Тут встают свёкор со свекрухой.
Свёкор и молвит свекрухе:
– Аниковна, давай выпьем. Миньку женим! Первончик наш!! Сыновец-соколич!!!
Слышу, ой, плохо мне…
По-за спиной шепоток зашелестел:
– Какая-то вся она из себя гордянка. Впряме дышать нечем!
– Ересливая брезгуша…
– А матушки-та мои, морщится. А матушки-та мои, и хлеб-та не скушала-то наша городска…
– Э-э-э-э… Не будут жить… Не будут, одно слово!
Мне и вовсе худо-нахудо.
Молоком отхаживали.
Нашатырём виски тёрли. Нюхать давали…
Очнулась…
Тут-то моя доброта-свекровь и ну задавать звону свадьбе:
– Ну нашто тако нурить[89] человека?! Это у нас тако принято. А у них тако не принято. Она не можа… Да на кой лядо принужать-та? А не дай Бог, помрё, чё будем делать-та?
А не померла Аннушка.
Ой, да ну…
12
Дело толком красно.
Они там, в Крюковке, сеяли коноплю, лён. Пряли и ткали холсты.
А я знай ажурные вяжи свои паутиночки.
Сижу у окна со спицами.
Печливый[90] дедушка – звали его дедака Аника, был уже под годами – крадкома, уважительно так спрашивает:
– Нюронька! А чего эт ты вяжешь-та?
– Платок.
– А што ж за така за кисейка-та?
– Довяжу, посмотрите.
– Да как жа ты вяжешь-та без гляденья?
– Привыкшая… Пальцами слышу, где рисунок, где наружная петля. У меня пальцы – глаза.
– Эко дивьё… дивица… А Господи, твоя воля!
– Да-а… У всех у жёлтинских, кто при платке обретается, чутьё в руках кощее. Вот возьму что в одну руку, возьму в другую – разнь в пять граммушек скажу.
– А Господи, твоя воля!
– Бывалко, принесёшь кладовщику выработанный платок. Не глядит. Тронет – иле враз примет, иле садись выбирай волос. Пальцами зорче рентгена видит хлопистый, сорный пух! Этого живого рентгена обманкой не возьмёшь.
– А Господи, твоя воля! Пошшупал, дал красну цену рукодельству… Чудно́…
Связала я первый платок – вся Крюковка перебывала в дому.
– А батюшки! А узорчики-та каки приятныя!..
– То как садики. А то как какими кругляшками…
– А во поглянь! А во!.. Больша-а Нюра плетея!
– Да как жа эт можна-та исделать красоту таку?!
Свекруха-добруха, гордая такая за меня, входит в генеральское пояснение:
– А матушки! А Нюронька-та моя не печатает-та, не рисует-та. Вы-вя-зы-ва-ет!
Сработала я три платка, да и пустились мы с самим свёкром Иван Васильчем на преименитую Макарьевскую ярмарку в Нижнем Новгороде.
Только вынула из сумки один платок, подкатывается поперёк себя толще бабища. Ведёрный чугун[91] нашлёпнут на плечи. Шеи будто и не бывало. Позабыл Господь выдать. Какая-то вся короткая, обрубистая. Ростом не вышла, вся вширь разлилась.
На первый же скорый глаз что-то не глянулась мне эта кобзéлка.
Ну, взяла она мой платок за углы. Пальцы жирные, сытые.
И жалко мне стало. Я корпом корпела… Ночей не спала, все жилочки из себя тянула. И кто ж снял мои труды? Невжель э т о й простошныре носить? Ой, не надо! Моя воля, выдернула б назад…
Бабёшка встряхнула моё серебристое облачко.
– Почём? – Голос у неё холодный. С хрипотой.
Я к самому:
– Папань! За что отдавать-то?
Молчит.
Уставился на покупщицу – та мёртво вкогтилась в платок.
Вижу, большие мильоны с неё дёрни, отдаст.