– Какие мы святые…
Я отступно помолчала.
Поменяла песню да снова и полезь в раздоры:
– Ты к Боженьке на ступеньку ближе. Должон знать. Скажи… Вот в молитвах просят: «Хлеб наш насущный дай нам днесь». А почему просят-то каждый-всякий раз лише на один денёчек? Боже наш, хлебодавец, весь в бесконечных потных трудах! А чего не напросить хлеба сразушко на всю жизнюху?
– А зачерствеет! – и бесстыже, котовато так щурится.
Пыхнула я:
– Меньше, попёнок, жмурься! Больше увидишь!
– А всё надобное, ладуня, я так лучша вижу.
– Ой, балабой! Ой и балабо-ой! Иль у тебя одна извилина да и та след от фуражки? Воистину, поповские детки, что голубые кони, редко удаются.
Плюнула я в зле дуботолку этому под ноги да и насторонь.
К дому.
Он следом пришлёпывает. Знай стелет своё:
– Другонька… Скоромилушка… Ёлы-палы… Ну чего в руганку кидаться? Чего кураж возводить? Чего купороситься?[35] Чего опостыляться?[36] Хорошество не вечно. Я тебе напрямок рубну… Кончай выкидывать брелики![37] Смотри, ломака, года сбегут от тебя красные, докапризничаешься, недотрожка, до лишней![38]
– Те-то что за заботушка? Гли-ка, нелишний. Прям нарасхап, несчастный оббегляк![39] Глянь спервачка на себя, мотыга![40]
– А что?
– А то! Гляжу я тебе в ряшник, а наскрозь вижу затылок. Эвона до чего ты, шныря, пустой! И все гайки у тебя в бестолковке[41] хлябают! Будешь ко мне колья подбивать – пожалеешь.
Глухой мокроглазой осенью наявляется Михаил.
Знает, где меня искать. Сразу на ночевушки[42].
Только он через порог – мы все так и расстегни рты настежь.
Вот тебе на-а!..
Разоделся в струночку! В лаковых сапожках. В троечке… Ха! Припавлинился!
Так у нас в Жёлтом не ходят.
Подружка моя Лушенька Радушина, – а была Лушенька ртуть-человек, девчоночка хорошенькая, как хрусталик, – прыг только на скамью, приветно затрещала:
– Песня тогда красивит, когда её поют!
И повела:
Все наставили глаза на меня.
Ждут не дождутся, что же я.
А я во весь упор вежливо смотрю на невозможного раскрасавца своего и – ах-ах-ах! – представляю, как бы должна сильно ресничками хлопать, раз сердечушко при последних ударах.
Только чувствую, не трепещет моё серденько.
Тут Лушенька толк, толк меня в плечо. То ли красику[43] кажет, кто его невеста, – а ну ошибётся в выборе? – то ли мне велит спохватиться.
Растерялась я.
Первый раз в жизни растерялась девка-ураган.
Это им так на первые глаза казалось, как потом говорили мне. На самом же деле, ещё с секунду, я б упала со смеху.
До смерти распотешил меня весь этот концертишка с важнющим женихом.
Вижу, зовёт несмелой рукой на двор.
Я и выскочи эдако небрежно с единственным желанием отбить непутёвому гулебщику охоту веяться за мной. Пора закрывать эту прокислую комедию!
– Ну что, Н-нюра?.. Ты… с-с-согласишься?..
– Сбегать за тебя? – полосонула под занозу. С язвой.
– На коюшки торопиться?.. Чего бегать?.. – Слышу, в голосе обида плотнеет. – Впросте выйти… Не на день… Да… Я хочу на те жениться…
– Всего-то и кренделей?
– Да-а… Вон все наши… Тятяка, дядья там… Затепло уже покатили назад в Крюковку. А я за тобой и заверни…
«Да можно ль быть таким наянливым?[44] Ну тишкину мать! Вот Господь слепца навязал! – про себя взлютовала я. – Оно, конечно, сладкая конфетка чесотка. Почесался и ещё хочется. Но – будя!»
А ему в открытку полоснула:
– И не думай, и в уме не содержи! Ты мне нипочём не надобен. За тридцать девять земель в тридесятое царствие я дажно и не собираюсь ехать.
Натутурился[45] он, опустил лицо:
– Н-н-ну, что ж… З-знать, не подберу я с тобой о-о-общий язык… В-в-воля твоя… Насилкой в м-м-милые н-не в-в-въедешь…
7
Глубину воды познаешь, а душу женщины – нет.
Побыл Михаил до конца посиделок.
Молчаком идём к нам – какой гостильщик ни пустой, в ночь в дорогу не погонишь, – а моя Лушенька напрямуху и кольни:
– Жених, а жених! Жениться приехал. А шелестелок много? Невеста у нас не голёнка[46]. Вечёрку ладить будешь?