— Да чем ему заниматься? Отдыхает. С девицей тамошней сошелся. Звереет потихоньку. А чем он важен? Для вас? Или секрет? Или я не пойму? Вы скажите, шеф, я ведь не обижусь.
Не отрывая заслезившихся, по-видимому, от солнца глаз с некой невидимой точки на горизонте, удивительный Мишкин собеседник сказал вроде невпопад:
— Жара. Духота. Помяни мое слово, Миша, еще выйдет эта жара боком. А все свалят на погодные явления. Этот парень очень нужен вам. Я еще не знаю точно, почему и в чем именно выразится его необходимость. Я не знаю, откуда в нем взялось это его чрезвычайно важное свойство.
— Вы? Не знаете? Быть не может. Какое свойство?
— И тем не менее, Миша, даже я могу чего-то не знать. Но узнаю. Он все вспомнит. А еще ему предстоит очень дальний путь. — Засмеялся коротко. — Дальний путь. Они все там не слишком нормальные. Немножко лошади… Спасибо тебе, Миша, за сочувствие, но ей-Богу, это совсем не страшно — умирать. Возвращаться — страшнее… О! Гляди, нам шашлык несут. Пойдем, стану тебе цеу давать…
Прожевывая ароматные куски, тезка Мишка спросил:
— Все-таки, шеф, зачем вам столько золотых побрякушек? Вы — тонкая личность, эстет, а ходите с набитыми рыжухой карманами.
— Если я скажу, что для работы требуется, ты ж все равно не поверишь?
— Почему? — Мишка честно задумался и даже перестал жевать. — Может, и не вникну, но на веру приму. Коньячку бы, шеф, а?
— Алкоголик Э-э.. — Официант, сразу уловив суть просьбы, когда была показана пустая посуда, устремился к буфетной тумбочке — А парень этот нужен вам, Миша.
— Да, я понял, вы говорили. Нам — это…
— Вам — это вашему Миру. Когда-то он был и моим. Существуют гораздо более красивые Миры, а я почему-то до сих пор люблю этот… Брось чавкать! Ну?
— Да. Извините. Я слушаю вас, Михаил Александрович.
Вот так впервые рядом с упоминанием моей персоны было произнесено слово «Мир» с большой буквы. Все-таки, что бы потом ни говорилось мне или обо мне, считал и продолжаю считать собствен ную персону слишком незначительной для такого соседства. Я не кокетничаю сейчас. Перевозчику, конечно, виднее, но я позволю себе остаться при своем мнении. Это не исключает самой глубокой благодарности, которую я испытываю к нему. И не я один.
А тогда кончались последние дни моего неведения. Я ни о чем таком знать не знал. Жил себе в Крольчатнике, привычно держал свой камень за пазухой, скелет в шкафу, тревогу в узде и… ну что оставалось мне делать? Отдыхал. Как уж получалось.
— Ах, легко мне, Игорек, сейчас, так, знаешь… легко. Спасибо, миленький.
— Как груз с души, а?
— Дурачок миленький. Вовсе не «как груз». Не смей так говорить. У женщин это совсем по-другому.
— Вот удивительно. И как это у женщин, расскажи. Представления не имею. Или уже забыл.
— Дурачок. У женщин это… Ну вот ты говоришь, книжки писал. Вот напишешь ты книжку, хорошую-прехорошую, интересную-преинтересную, чтоб все тебе завидовали, потому что так не могут. Бывало у тебя так?
— Нет. Так ни у кого не бывает. И не будет. И слава Богу. Не написать никому такой книжки, чтоб прямо все-все завидовали.
— А сказки?
— Ну разве что сказки. Только это самое трудное.
— Хочешь, я тебе про травки расскажу, я ж темная, только про травки и знаю, чему меня бабушка научила. Вот смотри, уже рассвело, видно. Это толокнянка, медвежье ушко, «ува урсу» по-латыни. Она от воспаления мочевого пузыря. У тебя не воcпаленный мочевой пузырь? А за седьмым номером я нашла…
— У коттеджей есть номера?
— Должны были быть когда-то. Если от Ворот считать, твой — четвертый, мой — одиннадцатый. Это ж какие-то бывшие дачи.
— С таким-то забором? С такими Воротами и такими порядками?
— Не всегда же здесь были такие порядки… Ну, я не знаю, я так думаю просто. Смотри, а это девятисил, хотя правильно — девясил, но я его называю, как бабушка называла. Он и от живота, и от кашля, и от всего…
— Не боишься, увидят нас тут?
— Кому видеть, они дрыхнут до полудня.
— Если ты не хочешь пустить меня в дом, отчего мы не можем пойти ко мне? Почему вы такие закрытые? Уж друг от друга-то. Почему вы…
— Почему ты так много задаешь вопросов? Зачем?
— Сдаюсь. Дурная привычка. Слушай:
— Ух, ты, мой умненький. Что это?
— Это детский стишок. Я читал его в пятом классе на вечере английского языка. У нас была прекрасная англичанка. Учителей иностранного или ненавидят, или любят до безумия. Они какие-то особенные… Мы любили.
— А у нас была школа за семь километров, и в большую воду было не дойти.
— Роль у меня сейчас такая — вопросы задавать. Я пока тут такой мятушийся герой.
— Ты — герой?
— Не похож? Хотя, пожалуй. «Герой» в дословном переводе с греческого — «действующий сильно». А я пока только на латинское «персонаж» и тяну.
— Да, мы персонажи. Вместо горизонта — забор, вместо времени — часы кормежки, вместо Царствия Небесного — Ворота. Вместо любви — случки.
— Сказано сильно. Только уж больно мрачно.
— Не хочешь ты Про мои травки слушать. Послушай тогда про девочку.
— Какую девочку?
— А вот жила-была девочка. Маленькая. И родителей у нее не было. То есть были, конечно, но она их никогда не видела. А жила у бабушки, которая девочку растила и уму-разуму учила. И даже кое-чему сверх того. Бабушка была не очень старой, но совсем-совсем седой, потому что у нее была тяжелая жизнь. Хотя девочке она про это ничего не рассказывала.
— Она была доброй?
— Конечно, как все бабушки. Правда, ко всем остальным людям она была не очень-то доброй. Наверное, она имела на то свои причины, и поэтому они с девочкой жили вдали от всех. Только летом в их деревню из пяти пустующих домов приезжали дачники. Но кому надо было, находил дорогу в любое время.
— Надо было? Кому?
— Ну… У кого что. У кого болезнь, у кого пропажа. У кого просто душа не на месте. Кому приворожить, кому про то, что ждет, рассказать. А кому и… сглаз навести.
— И бабушка наводила?
— Могла. Она говорила девочке: это не наше дело, хотят себе и другим добра — будет добро. Захотят зла — будет им зло. Не наше дело, говорила бабушка.
— Девочке?
— Ну да, да, девочке. Другой девочке, не мне. У той девочки вот здесь за ухом была большая приметная родинка, как земляничина. Точь-в-точь как у бабушки, и бабушка говорила, что и у ее бабушки была такая же. Знак, которым отмечались все женщины в их роду через поколение
— Слушай, прямо сказка. Вот кому бы их писать.
— Сказка и есть. Я же тебе сказку рассказываю, ты разве не понял? Видишь, у меня за ухом ничего нет. Смотри, я могу передумать и ничего не скажу.
— Тогда, как в сказках полагается, спрашиваю: а дальше?
— Дальше так. Прошло время, и девочка выросла. Бабушка, конечно, научила ее уму-разуму, и немножечко сверх того, но ведь не могла же девочка всю жизнь прожить в лесу? Она тоже хотела быть образованной, умненькой, как вот ты, увидеть разные страны, встречаться с разными умными и добрыми людьми, говорить на разных языках…
— Выйти замуж…
— Да, и выйти замуж. В общем, она поехала в большой город и поступила в университет.
— Ого.
— Ничего не ого. Ведь она очень хорошо и очень много знала про травки свои любимые. Она очень хорошо окончила школу, ту, до которой нужно было идти через лес и две речки. Ей очень хотелось учиться в университете. Простой деревенской девчонке…
— Ксюш, что-то ты пригорюнилась. Не хочешь говорить — не надо. Или кончилась сказка?
— Да нет, сказка сказывается. Вот стала она учиться и жить в большом городе. И встречаться с разными людьми. И все ей было интересно. И конечно, у нее появился друг. Большой, как этот город, добрый, взрослый и красивый. Такой красивый, что она каждую секундочку тряслась от страха, что вот сейчас он в последний раз посмотрит на нее, дурочку из леса, улыбнется своей доброй улыбкой — ах! что у него была за улыбка, как солнышко в тучах! — и уйдет. Бросит девчонку ради других, красивых, интересных, образованных, городских, модных, обольстительных, завлекающих и вообще всяких-всяких-всяких, которых вокруг пруд пруди, и только он почему-то пока не замечает. И от этого страха она начала делать многое, чего ей делать не следовало. Рассказывать ему то, что рассказывать никому нельзя. Она расхвасталась перед ним. Обещала, что заколдует его, приворожит, а если он не будет любить только ее одну всю свою жизнь, превратит во что-нибудь гадкое вроде гусеницы или муравья. Он смеялся, он даже дразнил ее, пока… в общем, она устроила так, что ему ничего не оставалось делать, как поверить. Он убедился, что она не шутит, и стал слушать ее очень внимательно. Только больше не улыбался. Никогда. Он попросил разрешения позвать некоторых своих знакомых, чтобы она убедила их и рассказала им то же, что рассказывала ему. Ей очень не хотелось, она вдруг вспомнила бабушкины слова, предостережения, что без крайней нужды она не должна открываться посторонним до достижения своих тридцати лет. Такое уж было правило для женщин в их роду, у которых за ухом та родинка… Но она чувствовала себя виноватой. Ведь ее друг больше не улыбался, хотя теперь не отходил от нее. Она согласилась. Знакомые ее друга тоже слушали очень внимательно. Она только не понимала, почему на таких встречах всякий раз между нею и ими оказывались обращенные к ней зеркала. А еще — зажженные свечи.