— «И наконец, одни философы называются физиками, за изучение природы, другие — этиками, за рассуждения о нравах, третьи — диалектиками, за хитросплетения речей», — сказал за него я заложенную цитату. — Диоген Лаэрций. Слушайте, может, хватит развлекаться? Поставьте книгу на место. Что вы там вызвали?
— Транспорт Неужели вы думаете, что я без транспорта?
— Не иначе, вертолет. По всем законам жанра должен быть вертолет. А перед ним погоня. С автоматными очередями, визгом покрышек и лохмами рыжего огня на перекувыркивающихся автомобилях.
— Ну нет, — Кролик уже откровенно смеялся, — хватит с меня вертолетов. Перекусить перед дорогой мы успеем. Машину я в километре оставил, но пока они проберутся…
— Молодцы?
— Как без них. Не сердитесь. Давайте позавтракаем, я без вас не стал. Выпьете граммульку или?..
Я демонстративно налил себе из закопченного чайника черного брусничного отвара. Без сахара. Мой здешний чай.
— А-а, — сказал Гордеев. Сам он, к моему огромному изумлению, наполнил кружку до краев двенадцатилетним «Джонни Уокером», подмигнул мне, выпил медленными глотками, как воду. Снова подмигнул. — Вы уж меня простите, Игорь. Это я в порядке аванса вам. За грядущие бои, в которых не смогу, к сожалению, поучаствовать на вашей стороне лично. Ну-с, еще одну. Все повеселей будет…
Я, разумеется, не понял, что он хотел сказать, и молча смотрел, как он расправляется со второй такой же кружкой. В четырехгранной бутыли осталось совсем на донышке. Вот это Кролик! Потом он снял со стены свою сумку и стал собирать в нее не допитое и не доеденное нами. Ничего не забыл и тут — даже пустые банки и обертки. Подотчетное там у них, что ли? Но я, как мне показалось, догадался, зачем он все собирает. Не хочет оставлять следов своего пребывания. Отпечатки пальцев с кружки, книг, прочего тоже будет стирать? А как насчет запаха?
Гордеев не стал стирать отпечатки. Со стороны заброшенной дороги раздался гудок. Автомобильный.
— Присядем на дорожку? — Не дожидаясь меня, Михаил Александрович уселся вполоборота, так что я видел его розовый, налившийся не то от виски, не то от хозяйственных усилий затылок.
Я тоже опустился на чемодан. Наверное, я должен был сейчас что-то такое испытывать, но ничего не было. Уподобившись только что лазившему по цитатам Гордееву, я вспомнил: «Конец твоего мира приходит не как на произведении искусства…»
И что-то там еще. «Его приносит паренек-рассыльный…» Конец моего мира. Моей второй, здешней жизни. Будет ли третья? Третья… Что же я такой пустой?
С дороги опять посигналили. Не терпится им. Не пер Михаил Александрович на себе свою замечательную сумку, не надрывался.
Я запер Дом, как всегда, уходя надолго, на два замка, и ключи засунул на сухое место под крыльцом. Дорожка к роднику, которую я начал мостить чурбачками, поставленными на попа. Огород. Набитый на две зимы вперед стог дров. Мои планы, бесхитростные достижения, которыми я еще вчера только и гордился. Дом. Я взглянул назад. Ничто не изменилось в Доме из-за того, что еще один из его временных хозяев покидает его. Не так ли уходили все они, прежние, кто не умирал прямо в нем?
Не знаю, можно ли назвать это новым знанием, что открылось мне здесь, но я вдруг начал понимать их всех, моих предшественников (краткие перекупщики не в счет), кому Дом давал приют и защиту. Их историй я так и не сумел прояснить при своих редких заходах в ближайшие деревни, и — один-единственный раз — осторожными справками в райцентровском краеведческом музее. Память здешних жителей простиралась от силы на одно поколение дальше памяти горожан, а Дом был много старше. В музее не знали. У доживающих век бабок в полумертвых деревнях не осталось никаких баек-сказок. Ничего.
Но те, кто приходил в Дом со своим смятением и горем, кому находилось в нем отдохновение, краткое ли, долгое, как повезет, — они были. Я так же убежден в этом, как и в том, что наше прощание с Домом не навсегда. Даже — что надолго.
С Гордеевым мы обогнули заросли можжевельника. Я собирал под его кустами подосиновики, далеко не ходя. Увидел я, на чем Михаил Александрович прикатил. Не очень разбираюсь в иномарках. Здоровенное чудовище на высоких огромных колесах, цвет самый пижонский, ярко-фиолетовые чернила.
— Михал Алексаныч!..
Рыжий молодец в каскетке выглядит обеспокоенным. Меня вообще взглядом не удостоил, сразу кинулся к Гордееву, словно тысячу лет не видались. Пока у них происходит тихий разговор, я смотрю на двух других. Куртки, кепки, стрижки. Этим сказано все. Смешно.
— Привет, ребятки! — Машу им.
— … времени, — говорит позади рыжий с Гордеевым.
— Сообразишь сам и ребятам объяснишь. И все, — говорит тот.
— Но…
— Без «но». Лопата есть?
— Имеем.
— Вот и сообразишь. Двигаем.
— А как… как оно будет-то? Чего ждать?
— Ну что ты меня спрашиваешь, Мишка! — с досадой восклицает Гордеев. — Я знаю, как будет? Как оно всегда бывает? По-разному. Вот и сейчас не знаю… Сумку мне в ноги поставьте…
Нет, если они про дорогу, то лучше б пешком идти. Я, конечно, ничего не имею против четырех колес вместо двух ног, но вылезать, чтобы перерубить улегшийся поперек ствол, не буду, так и знайте. Хотя сюда-то они проехали. Я почти смеюсь. Что со мной? На припадок не похоже. Не «накат». В голове кружение, как после хорошей бутылки игристого в те времена, когда я еще мог пить. Неужели эта сволочь Кролик меня все-таки чем-то траванул? Зачем, я ж на все согласился? Для вящей безопасности — а вдруг забьюсь в истерике в последний момент? Но я же полностью контролирую себя. Пол-нос-тью. Нет, тут что-то не так.
Меня запихивают в машину. Мотор ревет, окружающие деревья прыгают вверх-вниз, и оказывается, по этой заброшенной дороге все-таки можно проехать, причем довольно успешно.
Не знаю, сколько это продолжается, как не знаю, что вдруг происходит там, снаружи.
Глухой шум, вскрик сидящего рядом со мною, страшный рывок за плечо, от которого я, вылетев, как пробка, успеваю пробежаться на карачках по волглому мху и, боднув елку, прикусить язык. Искры из глаз. Минуту, а то и все пять я в отключке. Последнее из услышанного — высокий, почти детский вскрик одного из молодцев и матерное ругательство рыжего.
Когда я открыл глаза, все они сгрудились вокруг вставшей дыбом машины. На сильно вдавленной крыше лежала невозможной толщины ель. Окна высыпались, стойки поехали, как пластилиновые.
— Ну что? Ну что? — приговаривал один из них. Тот, с высоким голосом.
— Не ссы, — сказал рыжий, — сейчас вытащим.
— Он… он что? Он че?.. Да?
— Через плечо! Эй, ты, иди сюда, дверь подержишь!
Я не сразу понял, что это ко мне. Слишком был занят собственными ощущениями, говорившими, что моего странного состояния больше нет и в помине. А среди толокшихся у покалеченной машины господина Гордеева не наблюдалось.
— Железный этот сук, что ли?.. Ты! Ну? Долго ждать?!
Я подковылял. Михаил Александрович Гордеев, залитый кровью, был зажат меж панелью и прогнувшейся крышей. Короткий толстый сук пробил фиолетовую крышу и пригвоздил Гордеева в самый затылок.
— Как случилось-то? Он выскочить не успел? Почему?
— По всей вероятности, сумка, — ответил мне более дружелюбный водитель. — Хотел он, понимаешь, выпрыгнуть, как дура эта на нас пошла, да в ремне запутался. Сумка-то в ногах, да тяжелая, что у него там наложено… Я увернуться не успел. Вон, су-чара, нутро наружу, чего ему в ней было…
Как завороженный, глядел я на развороченное красно-черное пятно. Осколки разбитых бутылок лезли из нее. Очень прочный капроновый широкий ремень обкручивал ноги до колен у мертвого Гордеева.
А вот «веселое» мое настроение действительно враз исчезло, как отрезало. Или отбило. Ох, не прост ты, Кролик Гордеев. Был.
…Рыжего Мишу мы ждали во второй машине часа два. Он пришел, зыркнул на притихших молодцев нехорошим глазом, швырнул в багажник короткую лопату со следами свежей земли. Сам упал за руль.
— И не было ничего, ясно? — сказал он молодцам. Те по очереди робко кивнули. — Нате, — протянул им по нескольку желтых маленьких таблеток — Жрите это, ничего лучше нет. Привыкайте, ребятки, к чудесам и кошмарикам. Этот еще…
Последнее явно было про меня. Я дернулся было сказать, но решительный Миша продолжал: