В одно прекрасное утро я взбунтовался, не пошел на работу. Из дома вышел, думая, что иду как заведенный, однако вдруг обнаружил себя вот в этом парке, недалеко отсюда, вон на той лавочке. Я сидел там и радовался своей неожиданно обретенной свободе. Хорошо! Я отпихнул наглый зад, послал его куда подальше. Однако мне вдруг пришло в голову, что Организация просто так не отпускает своих сотрудников, что с ее точки зрения я человек, который слишком много знает и которого необходимо убрать. Я вроде бы кинулся на свободу, а на самом деле лишь глубже увяз в заднице, углубился в нее на свою погибель. Я бросился поспеть к начальникам с объяснением, что просто проспал, задержался, виновен опозданием, но никакого умысла покинуть службу у них у меня не было. На полпути я остановился, чувствуя, что не могу вернуться туда, что это выше моих сил. С точки зрения Организации я человек, слишком много знающий и подлежащий истреблению, а с собственной своей точки зрения я был тем, кто узнал прежде всего слишком много нехорошего, отвратительного. Я ведь по природе не склонен ко лжи. Мне противен всякий обман. Не мог я больше тупо манипулировать цифрами, значения которых не понимал, не мог вернуться в этот унылый, душный мирок, в котором из мелочей создавалось что-то большое, неизвестное мне и в сущности меня пугавшее. Я снова повернул к свободе. Преследовал меня и образ жены: узнав, что я бросил службу, обеспечивавшую ей достаток и процветание, она будет всячески меня оскорблять и унижать. Свобода от Организации должна была идти у меня рука об руку со свободой от жены. Почему я не вошел в редакцию какой-нибудь газеты и не подарил ей сенсационный материал? Я понимал, что меня после этого точно убьют. Я должен был скрыться, исчезнуть. Я бросился на вокзал и купил билет на поезд до Москвы... Что скажешь, Паша?
Зотов думал: за спиной у Паши я в некоторой безопасности. Он продаст информацию, а я получу свой процент и после опять исчезну.
Карачун просиял, вняв зотовской правде. Не зря он долго терпел этого человека и любил его, как брата. Информация чудо как хороша. Карачун расцвел, превратился вдруг в розу или виноградную лозу, давшую обильные плоды. Не скрывая исступления своих чувств, он забегал по аллее перед опешившим Зотовым.
- Это прекрасное известие! Нужно немедленно рассказать товарищам! Мы возьмем власть в Организации, и как только это случится, мы тут же победим по всей стране, поставив во главе ее своего Президента, и вернем себе все, что было у нас отнято грабителями и разорителями народа!
- Паша, милый, о, ты как дитя! Ну подумай, - пытался образумить его Зотов, - разве можно болтать о таких вещах налево и направо?
- Направо - нет, налево - можно и нужно, - пошутил ставший благодушным партиец.
От этого благодушия, словно взятого с боем у Фортуны, стало Карачуну весело, стало пьянее, и, все суетясь перед Зотовым, он ласково поглаживал живот, в котором с какой-то торопливой, истерической отзывчивостью забулькало выпитое вино.
- Это же государственная тайна... а разве можно так обращаться с государственной тайной? И с государством? - недоумевал Зотов; он пугал приятеля державностью, а больше сам и пугался.
- Государство - это мы! - крикнул Карачун.
- Кто "мы"?
- Мы, коммунисты. Верные ленинцы.
Зотов, однако, нашел правильные и веские аргументы в пользу сохранения тайны:
- Если бы я вчера, Паша, рассказал тебе все это, кому бы ты побежал докладывать? Моргунову, не правда ли?
- Допустим...
- А Моргунов - предатель.
- Вся партия не может состоять из предателей, - возразил Карачун, из-за напоминания о проникшей в ряды его товарищей порчи снова начиная мрачнеть и набычиваться.
- Но ты имеешь дело не со всей партией, а главным образом с руководством, с центральным комитетом или что там у вас... в руководстве же чаще всего и водятся предатели. Знаешь, Паша, - уже чувствовал свою победу Зотов и торжествовал, - в партии, в любой, я уверен, партии самые честные и искренние члены в ее низах. Рыба, как известно, гниет с головы. И все это ты не хуже меня знаешь. Сообрази только одно: со всем тем, что я тебе поведал, в низы лучше не ходить. Лучше, чтобы низы о подобных вещах не знали. А верхушка - это сплошь предатели.
Задал Зотов Карачуну задачку. Настоящая головоломка. Карачун чувствовал правоту друга, но и поверить, что верхушка партии состоит из одних предателей, было выше его сил, тем более что и себя он относил к этой верхушке. По логике, которую строила внутренняя дисциплина Карачуна, выходило, что, поверь он в нарисованную Зотовым картину, следовало бы ему тотчас же предать партию анафеме, объявить о своем выходе из нее и оставить всякую мечту о светлом будущем работящих, классово полезных людей. И он даже сознавал, что в каком-то скрыто развивающемся сюжете его жизни, его, читай, партийной биографии так оно уже и произошло; он сознавал, что этот сюжет пролегает пусть невидимо, а в ужасающей близости и стоит сделать один неверный шаг, как окажешься в нем и уже никогда из него не вырвешься. Вот только признаться в этом даже самому себе было, конечно, чертовски трудно. Немел Карачун перед очевидностью тайной спевки между Моргуновым и Сенчуровым, скудел аналитикой, летаргически промаргивал это несомненное свидетельство идейного и морального разложения, царящеего в верхах партии.
С другой стороны, большие мечты связывал теперь Карачун с Организацией. Он высказывал их вслух:
- Моргунова мы Президентом не сделаем. Еще чего не хватало! Это оборотень. Он снюхался с Сенчуровым, и тут не просто уклон, или, к примеру сказать, детская болезнь левизны, а самое настоящее предательство. Я квалифицирую это, Геня, как измену букве нашего учения и даже как элементарное свинство. И хорошо, что я был начеку и козни этого подлеца не укрылись от моей бдительности. Теперь, когда у нас вот-вот будет в руках возможность самим сфабриковать Президента, когда нам дается шанс открыть зеленую улицу действительно достойному и всенародно любимому избраннику, мы должны с особой тщательностью и принципиальной чуткостью присмотреться к потенциальным кандидатам, аккуратно выбрать... отсечь негодных, и вот я... - замялся Карачун, робко и стыдливо принюхиваясь к едкому запашку драматической, может быть, кульминационной в его судьбе минуты: от волнения бедолага взмок. - Я, Геня, раз мы Моргунова гоним взашей, а о других тоже ничего хорошего сказать не можем, без ложной скромности готов указать на себя. Согласись, старина, что я подхожу по всем статьям.
6.
Чудаков, покончив с пьяным дуракованием, вернулся домой и глобально повел правильную, размеренную жизнь пенсионера. Как будто в театре на миг сбежал со сцены, юркнул в гримерную и возник уже другим человеком, с быстротой божеского промысла были ему возвращены красота и солидность, и, умный, складный, усидчивый, он описывал в дневнике могучее течение своей повседневности. Ане зачитывался дневник, чтобы вернее оттенялась в коротеньких, перепутанных лучах ее легкомыслия прочно выкованная мудрость иных перлов. Аня то и дело прыскала, как бы не понимая всей этой преподающейся ей поучительности. Дядя ставил ей прысканье на вид и общим недостатком ее характера видел чрезмерную бойкость, с которой она скачет из эпохи в эпоху, всюду недурно приспосабливаясь, но которая, говорил он, до добра не доводит и уж как пить дать выставляет человека в самом невыгодном свете. А что делать, если эти эпохи меняются, как узоры в калейдоскопе, хохотала девушка. Она, мол, и хотела бы честно, с ноткой покаяния размонтировать карьерно достигнутые удобства, а не успевает, так и катится словно по воле волн. Даже девушкой вот какой-то неизменной остается, не успевая и эту роль поменять или хотя бы усовершенствовать. Чудаков вовсе не восставал на ловкость племянницы как таковую, а только хотел, чтобы она сопрягалась у девушки с патетикой и даже некоторым душевным надрывом. Он проницательно указывал Ане, что она, вот, ждет от Никиты безоглядной, безостановочной любви, а паренек, при его глубокой невинности и житейской неискушенности, еще долго будет останавливаться в мучительном сомнении, спрашивая себя, ту ли он полюбил, впрямь ли достойную его маленькой и насущно необходимой нынешнему времени святости.