Свидетельства имперского дискурса («Из газет получалось, что мы живем хорошо и правильно и навсегда. А кто буржуи и неправильно, тем пролетариат хвост накрутит» (Бау. 44)) перемежаются рефлексией постимперской: «Когда собирались постлагерные друзья, можно было спрашивать, всех ли сталинов убрали из города? А когда уберут ленинов и кого поставят взамен? Дедушка сказал, что ленинов не уберут никогда. В это трудно было поверить после сталинов, но он верил.
Он так и не знает, что был неправ. Ленинов тоже стали убирать, но не как сталинов, с воровским испугом. Ленинов убирали азартно и весело. Дедушка также был неправ, что сталинов убрали навсегда: они стали появляться потихоньку, маленькие еще, незаметные, по праздникам, а кое-где уже бронзовые» (Бау. 22).
Детский слух запомнил, а сознание взрослого человека запечатлело странные аберрации в отношении к людям неимперской, т. е. нерусской национальности: «…закончил Харьковский университет еще до революции, будучи татарином…» (Бау. 15); «Татарин, а какой культурный, никогда женщину в обиду не даст, — говорили про него и уважительно цокали языком» (Бау. 75); «…кто такие "армянины"? Бабушке трудно было это объяснить. — Ну, у них есть свой язык, они едят голубцы в виноградных листьях. <… > Я долго считала, что национальности различаются по еде. Потом, уже далеко, нашлось много людей, которые пытались убедить меня в другом: что одни величнее других, добродетельнее, милосерднее, историчнее, зловреднее, жаднее, ну и вообще лучшее-худшее толпой, стадом» (Бау. 59–60); «Дядя Гриша был загадочной национальности. Даже в нашем дворе, где кого только не было, это было необычно, как, скажем, если бы американец жил бы у нас в будке и чинил ботинки» (Бау. 79); «…когда началась война, татар прогнали из Крыма, а ассирцев сталин не тронул, потому что они были тихие и хорошие» (Бау. 79); «Дружила она, пожалуй, только с моей бабушкой, тайной полькой, записанной русской в процессе выживания перед войной» (Бау. 97).
Все приведенные фрагменты говорят об ограничениях в правах «иноплеменников» — историческое свидетельство внутренней колониальной политики, когда по приказу власти корежились даже не единичные жизни, а судьбы целых народов: «…в начале жизни Розе Исмаиловне не повезло: она родилась крымской татаркой в 1933 году в Крыму. <… > Однажды утром они пришли в школу как обычно, но потом их окружили солдатами и повели к грузовикам.
— На экскурсию? На дальние огороды?
Грузовики затянули брезентом, чтобы ничего не было видно вокруг. Они стали петь, чтобы подавить заползающий в душу страх. Их привезли на вокзал в Симферополе, затолкали в вагоны. Каждому дали хлеба и сухой тараньки. Поставили в вагон бидон с водой. Закрыли двери и повезли. <…> Ночью умер отец. На станциях их пересчитывали, два солдата вытащили его и положили на насыпь» (Бау. 200–201).
Одним из устойчивых образов применительно к Ташкенту стал Вавилон, который тиражируется всеми, кто пишет об этом городе. «…Во дворе все всё знали» (Бау. 205): кто лагерный, кто еврей, кто армянин, кто татарин. «Буркановы-родители были русские. Они об этом часто говорили как о большом и важном деле, наложенном на них сверху — нести просвещение узбекам, которые без них, Буркано-вых, даже задницу подтереть не могли. А ихняя Таня была как все, просто девочка, и с Равшанкой, узбеком, играла, а родители ее не одобряли. Считалось, что ей надо дружить с нами, неузбеками. Чтобы набраться не вшей, а культуры» (Бау. 205) — так на уровне повседневности протекал процесс колонизации, начатый еще Российской империей и высмеянный М.Е. Салтыковым-Щедриным в «Господах ташкентцах».
И хотя были отличия между колонией и метрополией («За окном (поезда. — Э.Ш., Т.П.) была бескрайняя пустыня… Потом вдруг лес, лес… Граница двух миров обозначалась женщинами: в нашей Азии они повязывали свои яркие платки назад, узлом на затылке, а в России белые — под подбородком» (Бау. 164); «В трамваях, которые ходили в Москве по бульварам, были очень злобные и подозрительные кондукторши. Не то что у нас в Ташкенте. Московские были безжалостны к страдальцам войны и не пускали их ездить бесплатно, а у нас в Ташкенте с этим было более гуманно. Кондукторши опускали глаза и пропускали несчастных, как на картинах передвижников добрые барышни» (Бау. 166–167), «провайдер» у них — у столицы, у тех, кто жил в ландшафте «лесном», и у тех, кто жил рядом с пустыней, — был единый. Беззаконно арестовывали, пытали, ссылали одинаково в Москве, Ташкенте, Ашхабаде (Бау. 84–85). Всех школьников воспитывали под едиными лозунгами, пели единые песни, поклонялись единым кумирам: «В школе начиная с первого класса приходилось хотеть быть героем. Надо было если не отдать жизнь ЗА, то хотя бы ее положить, тоже ЗА» (Бау. 121); «Да что и говорить! Где брать идеалы, чтобы расти правильно? Ленин? Пушкин? Дедушка Калинин? Еще про Хрущева скажите! "Неоднозначная фигура", как говорил дедушкин друг и бывший сокамерник» (Бау. 126); «У нас вообще много было событий счастливого детства, омраченного воспитанием» (Бау. 115); «Жизнь у них (соседей. — Э.Ш., Т.П.) шла как кукольная — каждую минуту знали, что надо делать. <…> Про Ленина стихи читать, и всё такое правильное. Они были партии благодарны, хотели эту благодарность привить и нам, и следующим за ними поколению. Мы были неблагодарные дети… хотелось гадость сотворить» (Бау. 145).