…В воскресенье Венка отправился проведать отца с матерью. Бабка Пелагея пошла в магазин за хлебом. А Люция уселась за ножную машинку и принялась сострачивать привезенное с собой шитье: широкое в поясе темно-синее штапельное платьице, с белым воротничком, заканчивавшимся тесемками. Лилька в смежной прихожей, примостившись с краю длинного стола, писала в общую тетрадку поурочные планы, то и дело обмакивая перо в чернильницу: пора было выходить на работу.
Люция, под стрекот чугунной, с выкованными узорными папоротниками, подножки, — которая стремительно гналась за тактом и то и дело вырывалась вперед, — чистым голоском выводила:
Сана заслушался: а голос вдруг вырос — и заполнил весь дом; даже Лилька, бросив свои планы, вышла из прихожей, встала в дверях — и принялась тихонечко вторить:
…Тетя с дядей к концу выходных скрылись в неведомом Городе, через пяток дней вернулись, опять уехали. А отец младенца все не являлся, зато понаведалась соседская девчонка Олька, заставившая Сану поволноваться.
Проскользнув в горницу с зыбкой, когда в ней никого, кроме него, не было, Олька на цыпочках прокралась к люльке и, склонив ухо к плечу, некоторое время изучающе рассматривала куксившегося младенца, потом, покачав головой, сказала:
— Не колмят тебя, да? Голодом молят… Ох, они нехолёсые! Ницё, сейцас мы это испла-авим, сейцас мы тебя нако-олмим… — сунула руку в кармашек рябенького пальтишки, достала кусочек хлебца, и, отщипывая от ломтя крупные крошки, принялась, к несказанному ужасу Саны, методично заталкивать их в рот изумленному младенцу.
Сана ласточкой облетел все помещения избы, облитые белым зимним светом, — но в доме никого, кроме кошки Мавры, томно развалившейся на лавке, не было. А от кошки — какой толк? Вырвался во двор — и здесь никого, наконец, за воротами он обнаружил бабку Пелагею, которая, сняв ведра с коромысла, как ни в чем не бывало разводила тары-бары с матерью Ольки. Сана, по уже проторенной дорожке, влетел в правое ухо старухи и, внедрившись в ее сознание — рассусоливать было некогда, — грозным голосом покойного Пелагеиного тятьки рявкнул:
— Гусыня зевастая! Всё ведь прозевашь — а ну живо домой!.. — Подумал и прибавил: — Серый волк под горой!
После третьего «волка» бабка Пелагея, не привыкшая внимать внутреннему голосу, все ж таки послушалась, распрощалась с соседкой — которая как раз хватилась своей бедокурной дочки, — и обе ринулись в дом, едва ведь поспели!
Когда изо рта младенца был выковырян последний кусок мякиша, едва не проникший в дыхательные пути, женщины, охая и стеная, повалились на кровать. Олька, которой досталось от матери по первое число, успела выскочить на улицу и баском, на одной ноте, ревела под окошком, время от времени прекращая рев — чтобы в паузы контрабандно полакомиться с узорчатой варежки свежевыпавшим снежком, отдающим запахом шерсти.
Бедному Сане — в отличие от часового, охраняющего секретный объект, на смену которому обязательно приходит другой часовой, — сменщика не было! И покоя тоже не было — ни днем, ни ночью. А ведь это только начало: младенец даже еще не ползает, лежит поленом. Впрочем, ему казалось, что первые дни — как и первые годы — самые тяжелые. Дальше небось легче будет…
Время, подтачиваемое кружением солнечного шара, неумолимо двигалось: девочка уж гулила, уже пыталась перевернуться на живот, — а отец младенца все не приезжал. Бабка Пелагея ворчала, что пора уж дать робёнку имя, а то станут кликать Безымкой. Сана знал, что у ребенка есть тайное рекло — мать с бабкой нарекли девочку Крошечкой (известно почему), мать, наедине с дочкой, так ее и звала, но при людях рекло произносить воспрещалось, требовалось официальное имя, которое запишут в свидетельстве о рождении и которым девчонку станет окликать в сяк и каждый.
Наконец, когда на очередные выходные вновь прибыли из Города тетя с дядей, субботним вечером, аккурат после бани, за длинным столом в прихожей собрался семейный совет.
Первой слово взяла Пелагея Ефремовна, которая сказала, дескать, ее бабушку звали Варварой, и многозначительно добавила: она-де с этим именем дожила до ста с лишним лет…