— Львы во рву сидели без пищи, — произнесла она вполголоса.
— Печальные, они били хвостами по животам, — продолжил Орланда, любуясь ломтями холодного ростбифа. — Думаешь, мадемуазель Арно знала второе значение слова?
— Оно датируется шестнадцатым веком, — рассеянно ответила Алина, пытаясь вспомнить контекст. — Что делали львы во рву? Даниил! Им кидают христианина: «И сказал человек: “Да пребудет с вами мир, о, львы!”» — и мистическое величие его души лишает зверей аппетита.
Алина смеялась до слез. К столу она пришла с красивым томом серии «Плеяды». «Алина, смотри не запачкай книгу!» — говорила мать, подавая очередное блюдо, а она вспоминала, что львы не ели три дня. Ее отец смеялся, но Мари Берже не была уверена, что смеяться над Виктором Гюго прилично. Он ведь член Французской академии! За едой чувство неловкости усилилось, и, когда совсем разошедшаяся Алина сочинила новый, нахально-дерзкий конец, в котором голод побеждал и Даниил был съеден («Надменно глядя в потемневшие небеса, хищники мощно и глухо рычали, переваривая добычу…»), Эдуар, всегда настроенный на волну настроения жены, почувствовал ее смущение. Когда Алина начала описывать, как «..луна, белая на черном небосводе, трепещет от богохульства, а Господь смотрит на Даниила и говорит ему: «Не бойся!» И Гнев Господень гремит, смешиваясь с рычанием львов…» — он вмешался и остановил дочь.
— Боже милосердный! — воскликнул Орланда. — Я был талантлив в те времена! Муки титанов были не столь ужасны!
— Ни голоса взбесившихся вулканов!
— Итак, ты представляешь себе мою тоску «перед лицом» этого антрекота! Инстинкт толкал меня к суровому внутреннему конфликту: с одной стороны — зверский голод, с другой — восставшая плоть. О, жестокая схватка противоборствующих желаний! Задержись я перед тарелкой — упустил бы чудо, рвани я за мужиком — остался бы голодным! Такие моменты причиняют жгучую боль: разум находится под властью могучих сил, он задыхается… посреди бурь, нужно бежать или все потерять, нельзя одновременно и пожрать, и потрахаться, извини меня, герой поднимается, исхлестанный бурей, молнии сверкают вокруг его бледного лба. Где горчица?
— Где всегда. И что же ты выбрал?
— Я придавил несколько банкнот стаканом и ушел, зажав в лапе отбивную.
— Только не говори, что подгреб к объекту твоих желаний, вгрызаясь в мясо!
— Я съел его на стометровке.
— Нет, — сказала Алина, — александрийский стих фальшив, если орфография верна.
Смеющийся Орланда наконец закончил сооружать себе бутерброд, а она направилась в ванную.
— Мясо было худосочное, такое, что — четыре жевка, четыре глотка — и я был готов к любви и излишествам, — объяснил он, присоединяясь к ней.
— Надеюсь, ты не станешь сочинять стихов — твои рифмы ужасны!
— Увы! Я — как ты, силен в ритмике и полный профан в рифмовке.
Ванна наполнялась, пока Алина раздевалась. Орланда, сидя в шезлонге, внимательно ее разглядывал.
— Знаешь, ты все-таки очень хороша.
Внезапно она ответила в привычном стиле:
— Прошу вас! Что за нескромность!
Орланда расхохотался:
— Да брось, Алина! Твое тело я знаю куда лучше того, в котором теперь живу! За исключением спины, конечно, но тут я приятно удивлен: какой изгиб бедер! А этот намек на крутизну… Понятно, почему у тебя такая легкая пружинящая походка.
Она погрузилась в горячую воду.
Черт возьми, да что происходит?! Я вспоминаю, Алину, растерянно стоящую на тротуаре в тот день, когда Орланда впервые подошел к ней; еще сегодня утром она была почти шокирована тем, что он заявился в ее квартиру, как к себе домой, и вот она уже лежит — голая — в ванне, а он сидит на бортике и весело болтает, пожирая свой гигантский бутерброд, пока она намыливает голову! А Орланда! Он покинул ее в ярости, как каторжник свою тюрьму, — и вот теперь без конца возвращается к ней, загадочная интуиция ведет его по улицам — направо, налево, еще дальше… Есть такая детская игра в «холодно — горячо» — прячешь предмет и ждешь указаний… Жанин никогда не говорила, что разделенные фотоны стремятся друг к другу… С момента разделения они невероятно изменились. Орланда этого ждал, он рванулся вперед — к расцвету, к раскрытию, но Алина, которая всегда жила «съежившись», кажется освободившейся от принуждения. Я впадаю в ступор, видя, как она на ходу изобретает брата, я помню ее сдержанность — она едва осмеливалась думать, и вот — не успел Орланда сбежать! — она рассуждает совершенно свободно, придумывает гипотезу об «Орландо», которая поражает Шарля, она разрабатывает свою теорию, не боясь авторитетов, а раньше не осмеливалась даже довести до логического завершения сравнение между госпожой де Германт и Вердюреншей! Хуже того — она моет голову, делает глубокий вдох и ныряет — зная, что на нее смотрят, она слегка смущена, утром она видела его голым и говорила себе: «Ничего!» — почти с сожалением, теперь, после легкой борьбы — «Я смотрю на себя!» — но это я — красивый молодой человек, который говорит ей, что она хороша, а она-то сама никогда так о себе не думала, и Алина краснеет. Краснеет, чувствует это и вспоминает его слова, на которых «споткнулась»: там, где ты краснеешь, я возбуждаюсь. Что же в ней происходит?