Для меня гамма была пустой оболочкой — такой же пустой, как мой мозг, в который ничего не входило и из которого ничего не могло выйти. Я чувствовал себя полным тупицей. Мои однокашники, не решаясь смеяться в голос, тихо фыркали себе под нос. Я и в самом деле ничего не знал, но не понимал, почему так уж необходимо выставлять мое невежество на всеобщее обозрение и превращать его в публичное зрелище. Унижение, проникнув в нашу кровь, циркулирует там до самой смерти; мое причиняет мне страдания до сих пор. В какой-то момент я рискнул покоситься на свою возлюбленную. Она сидела, опустив глаза, словно тоже испытывала унижение, и машинально потирала лоб. И вдруг весь класс перестал казаться мне злобной стаей, ощерившейся всеми своими клыками и готовой вцепиться мне в горло. Словно луч света упал на доску, исписанную под диктовку преподавателя символами, — начертанные моей собственной рукой, они ничего не говорили моему уму и представлялись мне не просто чужаками, а настоящими врагами. Я что-то писал, но не понимал, что пишу, и сознание этого больно ранило мое самолюбие. Плакать я не собирался, отложив слезы на потом, когда окажусь в сумраке своей комнаты, недоступный для посторонних взглядов. Я был раздавлен; самые тупые из моих однокашников, самые ограниченные и недалекие, понимали то, чего я не понимал. Они доказывали теоремы, которые для меня оставались китайской грамотой, и делали это без всякого напряжения. По алгебраической премудрости они скользили как серфер по голубой волне. Вернувшись на место, я садился и пялился в свой стол, а потом принимался нервно царапать его перочинным ножом.
Однажды вечером, дабы очиститься от унижения и хоть что-то противопоставить своему математическому кретинизму, я решил записать 12-й выпуск «Радио-Фабьена», будущую жемчужину моей фабьенотеки. От подбора композиций заплакали бы даже камни, не говоря уже о птицах, узниках тюрем, ангелах и покойниках. Я созвал на этот пир цвет своих кумиров. В список вошли: Лерой Карр, Арчи Шепп, Макс Роуч, Джон Ли Хукер и, конечно, Би Би Кинг, заставивший меня пролить почти столько же слез, сколько Билл Эванс. Из-под пальцев Би Би Кинга выходили только самые главные звуки; его виртуозность не бросалась в глаза. Мелодия лилась как будто сама, с минимальным его вмешательством. Одна-единственная нота могла ее изменить, а вместе с ней и весь мир. Из трех Кингов (два других — это Альберт и Фредди) я ставил его выше всего. Когда он был ребенком, тетка обещала ему, если он будет хорошо себя вести, поставить пластинку. И Райли Би Кинг, «король блюза», был паинькой.
В двадцать три года он начал играть на электрогитаре. Это не повлияло на его стиль, но научило тянуть любую ноту сколько угодно долго. С тех пор он получил власть над временем и мог останавливать мгновение. Би Би Кинг открыл секрет вечности.
Кассета «Радио-Фабьена 12» вся создавалась под эгидой этого гиганта, который выступал у меня в окружении своих собственных кумиров, таких как Ти-Боун Уокер. Я счел справедливым включить в запись также лучшие композиции Элмора Джеймса, Лоуэлла Фулсона, Лайтнина Хопкинса и Мадди Уотерса. Закончив работу, я лег на кровать и прослушал всю кассету целиком. У меня потеплело на сердце; моя компиляция, составленная с маниакальным тщанием, приближалась к совершенству. Возможно, в ней не хватало (что, если она это заметит? она сильно обидится?) присутствия Хопа Уилсона, Джука Бой Боннера и Скрепера Блэквелла, но я был не в состоянии начинать все заново. Вырезать один кусок и ставить на его место другой было так же рискованно, как играть в микадо — тронешь не ту палочку, и вся конструкция развалится.
После того как Фабьена прослушает всю кассету целиком, она не устоит. Каждая секунда записи будет жарким шепотом рассказывать ей, как я ее люблю и почему. Я воображал, как она в наушниках лежит в постели, похожей на мою — свет погашен, — и глубоко дышит, стараясь унять сердцебиение; губы у нее прикушены, глаза смотрят в потолок.
Она не сказала мне ни слова — ни про кассету номер 12, ни про предыдущие. Если я ничего не путаю, я остановился на двадцатой (спецвыпуск; «Подземелья Ватикана» плюс Джон Колтрейн). В конце года Фабьена уехала из Орлеана в столицу и поступила на более престижные математические подготовительные курсы (она также блистала в физике и химии). Восемь лет спустя я встретил ее на углу улицы Драгон и бульвара Сен-Жермен, когда направлялся в издательство «Грассе» с рукописью своего первого романа. «Фабьена! Ты меня помнишь?» Она меня помнила. Она поступила — хоть и не с первой попытки — в Горную школу Парижа, а теперь работала в сфере телекоммуникаций и специализировалась на спутниковой связи. Я не мог не похвастаться и сказал, что скоро выйдет мой первый роман, и показал ей толстый конверт из крафт-бумаги, в котором лежала рукопись «Ликуй, стремясь в небеса». Она небрежно кивнула.