«Орлеанская девственница»
Торгующие смрадом и позором,
Они гурьбой преследуют Молву,
Заглядывая в очи божеству
Подобострастным и тщеславным взором.
Но та их гонит плеткою назад,
Не дав и заглянуть ей даже в зад{227}.
Перенесенным в этот замок-диво
Себя узрел ты, славный Дюнуа.
О подвигах твоих — и справедливо —
Провозгласила первая труба.
И сердце застучало горделиво,
Когда в те зеркала ты поглядел,
Увидев отраженье смелых дел,
Картины добродетелей и славы;
И не одни геройские забавы
Там отражались — гордость юных дней,
А многое, что совершить трудней.
Обманутые, нищие, сироты,
Все обездоленные, чьи заботы
Ты приносил к престолу короля,
Шептали «Ave», за тебя моля.
Пока наш рыцарь, доблестями гордый,
Свою историю обозревал,
Его осел с величественной мордой
Гляделся тоже в глубину зеркал.
Но вот раскаты трубного напева
Рокочут о другом, и весть слышна:
«Сейчас в Милане Доротея-дева
По приговору будет сожжена.
Ужасный день! Пролей слезу, влюбленный,
О красоте ее испепеленной!»
Воскликнул рыцарь: «В чем она грешна?
Какую ставят ей в вину измену?
Добро б дурнушкою была она,
Но красоту — приравнивать к полену!
Ей-богу, если это не обман,
Должно быть, помешался весь Милан».
Пока он говорил, труба запела:
«О Доротея, бедная сестра,
Твое прекрасное погибнет тело,
Коль паладин, в котором сердце смело,
Тебя не снимет с грозного костра».
Услышав это, Дюнуа, во гневе,
Решил лететь на помощь юной деве;
Вы знаете, как только находил
Герой наш случай выказать отвагу,
Не рассуждая, он вперед спешил
И обнажал за угнетенных шпагу.
Он жаждал на осла скорее сесть:
«Лети в Милан, куда зовет нас честь».
Осел, раскинув крылья, в небе реет;
За ним и херувим{228} едва ль поспеет.
Вот виден город, где суровый суд
Уже творит приготовленья к казни.
Для страшного костра дрова несут.
Полны жестокосердья и боязни,
Стрелки, любители чужой беды,
Теснят толпу и строятся в ряды.
На площади все окна растворились.
Собралась знать. Иные прослезились.
С довольным видом, свитой окружен,
Архиепископ вышел на балкон.
Вот Доротею, бледную, без силы,
В одной рубашке, тащат альгвасилы{229}.
Отчаянье, смятенье и позор
Ей затуманили прекрасный взор,
И заливается она слезами,
Ужасный столб увидев пред глазами.
Ее веревкой прикрутивши тут,
Тюремщики уже солому жгут.
И восклицает дева молодая:
«О мой любимый, даже в этот час
В моей душе твой образ не погас!..»
Но умолкает, горестно рыдая,
Возлюбленное имя повторяя,
И падает, безмолвная, без сил.
Смертельный цвет ланиты ей покрыл,
Но все же вид ее прекрасен был.
Боец{230} архиепископа бесчестный,
Скот, называвшийся Сакрогоргон,
Толпою зрителей проходит тесной,
Мечом и наглостью вооружен,
И говорит направо и налево:
«Клянусь, что еретичка эта дева.
Пусть скажет кто-нибудь, что я не прав.
Будь он простолюдин иль знатный граф,
Но моего отведает он гнева,
И я с большой охотой смельчаку
Мечом вот этим проломлю башку».
Так говоря, идет он, горделиво
Напыжась, губы поджимает криво
И палашом{231} отточенным грозит.
И все дрожат, никто не возразит.
Желающего нет подставить шею
Под саблю, защищая Доротею.
Сакрогоргон, ужасный, как палач,
Всех запугал. Был слышен только плач,
И своего подбадривал клеврета
Прелат надменный, наблюдая это.
Над площадью витавший Дюнуа
Не мог стерпеть такого хвастовства.
А Доротея так была прекрасна
В слезах, дрожащая в тенетах зла,
Такою трогательною была,
Что понял он, что жгут ее напрасно.
Он спрыгнул наземь, гнева не тая,
И громким голосом сказал: «Вот я
Пришел поведать храбростью своею,
Что ложно обвинили Доротею.
А ты — не что иное, как хвастун,
Сообщник низости и гнусный лгун.
Но я хочу у Доротеи ране
Узнать подробно, в чем ее позор
И почему возводят на костер
Подобную красавицу в Милане».
Он кончил, и восторженный народ
Крик радостной надежды издает,
Сакрогоргон, от страха умирая,
Пытается держаться храбрецом.
Прелат надменный, злобы не скрывая,
Стоит с перекосившимся лицом.