Выбрать главу

несколько пьес, содержание которых, по его словам, было безгра¬

ничным, он же коснулся только некоторых их граней. Уже в ран¬

ние годы романтика означала для Орленева нечто большее, чем

сумма технических приемов и характер стилистики. А дальше ро¬

мантика стала для него понятием и вовсе многозначным, вклю¬

чая красоту искусства в ее максимальном, шекспировском выра¬

жении, и движение к истине, в чем-то обязательно умножающее

наше знание, и служение духовным ценностям непреходящего

значения. Долог был путь Орленева от гоголевских «Записок су¬

масшедшего» до Раскольникова и Дмитрия Карамазова, но пер¬

вый шаг в сторону Достоевского и его «трагедии надрыва» можно

проследить еще в мальчишеских опытах скромнейшего любителя.

Второй урок тех лет тоже имел далекие последствия; он вы¬

ходил за пределы чисто театральной проблематики и касался

всего устройства русского общества восьмидесятых годов. Смысл

пушкинских слов «Боже, как грустна наша Россия!» Орленев по¬

чувствовал очень рано. Здесь сошлись многие обстоятельства —

неурядицы в семье, горькие сомнения отца, раннее знакомство

с книгами Достоевского, нищенский быт и дерзкие мысли студен-

тов-репетиторов, перетаскивавших его из класса в класс, и даже

контраст между жизнью как она есть в реальности и ее принаря-

женно-благополучной моделью в театре. Этот лицемерный маска¬

рад удручал Орленева, и, может быть, потому в зрелые годы он

сознательно подчеркивал в бытовых ролях диссонирующую траги¬

ческую ноту. Ему ничего не надо было для этого выдумывать, он

просто шел по следам своей памяти.

В ряду спутников детства Орленева в первую очередь следует

назвать его старшего брата Александра, не раз служившего про¬

тотипом для его больных и нервных героев. Пока они жили ря¬

дом, он не проявлял особого интереса к больному брату, а когда

расстались, мысль об «этом несчастном эпилептике» долго пресле¬

довала его. Александр сравнительно рано умер, но его черная

тень прошла через всю жизнь Орленева. Одна из лучших его ро¬

лей первых провинциальных сезонов — Юродивый в историче¬

ской хронике Островского «Дмитрий Самозванец и Василий Шуй¬

ский» — была целиком построена на воспоминаниях о брате, на

его «больных интонациях, жестах и мимике». Орленев сыграл

Юродивого, первого «неврастеника» в его богатой галерее героев

этого амплуа, в Риге в 1887 году, будучи еще дебютантом.

Спустя четыре года, в Ростове-на-Дону, опять промелькнул образ

больного брата в неподходящей для того водевильной роли гим¬

назиста Степы («Школьная пара»). И сколько было таких ро¬

лей-реминисценций на темы детства в его раннем репертуаре,

начиная с пьесы Гауптмана «Больные люди» и кончая весьма

тривиальным «Возмездием» Боборыкина! Эти роли больных и

страдающих людей нашли свое высшее воплощение в орленев¬

ском Освальде из «Привидений» Ибсена.

Мы упомянули здесь только одну сторону творчества актера —

его так называемый невропатический цикл. Был у него еще и

бытовой цикл (например, «Дети Ванюшина»), тоже связанный

с впечатлениями детства. И трагический цикл, прошедший под

знаком Достоевского; любопытно, что мысль о Достоевском как

о театральном авторе впервые возникла у него тоже в школьные

годы, под влиянием Андреева-Бурлака и его вошедшего в преда¬

ние монолога Мармеладова. Таким образом, мучительную тревогу

Орленева о беззащитном человеке в плохо устроенном мире

нельзя свести к драме современного интеллигента-неврастеника

с декадентскими комплексами, как это казалось, например, моло¬

дому С. С. Мокульскому13. Орленев был плохой и недальновид¬

ный социолог, но он слишком серьезно относился к нравственной

задаче театра, чтобы пренебречь социологией вообще.

Среди собранных нами материалов об его американских гас¬

тролях в 1905—1906-м и в 1912 году есть интересное интервью,

в котором он недвусмысленно говорит о том, как история в ее

кризисные, темные периоды бесцеремонно вмешивается в искус¬