Но много перестрадавший у себя на родине, скитавшийся на чужбине, изведавший нищету и внезапно разбогатевший, видевший холодность друзей в дни неудач и лесть теперешних прихлебателей, много передумавший, этот благородный из благороднейших людей становился внезапно подозрительным, ревнивым и старался избавиться от тяготившего его окружения. И потому, наверное, он вечно искал чего-то нового, новых друзей, нового дела, которым можно было поверить безоговорочно и навсегда. За этим они ехал сюда. А она, зачем ехала она за ним, неужели же из чувства благодарности?! Это было бы унизительно для нее самой и стало бы смертельной обидой для него.
Дорогой Зубов был очень мил, много шутил, смеялся шуткам друзей, затевал споры с Андреем о политике, философии, поэзии, и Людмила, удивляясь, видела, что Андрей, не находивший обычно себе равных в спорах, внимательно слушает полковника и возражает ему всерьез. А Зубов испытывал состояние человека, который внезапно вспомнил забытое, но мучавшее и очень нужное слово, и вместе с ним пришли к нему свежесть юности, когда он, бодрый, красивый, полный надежд, впитывал в себя все лучшее, что давала ему жизнь, когда он тайком от насмешливых товарищей по армейскому корпусу читал стихи Лермонтова, ночами просиживал над Гегелем, когда он с охапкой цветов, беспечный, распахнутый, вбегал к бесконечно милой, бесконечно желанной Наталье, и ему казалось, что его нудная служба последних лет, захламленная холостяцкая квартира, кошмарные кутежи и попойки, табачный дым до утра и карты, сюсюкающая Ямпольская, - все уходит из памяти, точно дурной сон ранним и ясным утром, и перед ним расступается, раздвигает своды свободы, просторный, не имеющий границ день.
Людмила вела себя непринужденно, в меру кокетливо, в меру холодно, в меру смеялась шуткам, но порой Зубов ловил на себе ее быстрый, не то восхищенный, не то удивленный взгляд, и резвился как дитя, поражая своих спутников искусством стрельбы по дичи, верховой езды. И, не узнавая себя, он заметил, что уже другими глазами смотрит на попадавшихся навстречу местных жителей.
- В сущности, - сказал он как-то, провожая глазами юношу, с гибким станом и живыми черными глазами, - в сущности, этот народ больше прав имеет и на свободу, и на любовь. Он не так хил, не так испорчен, он ближе к природе, а, следовательно, к разумному и вечному.
- Тем не менее, - ответил Андрей, - вы надеваете полковничий мундир, заряжаете пистолеты и отправляетесь инспектировать тюрьму, где замурованы лучшие люди этого народа, который больше нашего имеет право на любовь и свободу.
- Так ведь помимо их жизни, - горячо возразил Зубов, - есть и моя жизнь. Пустая, никчемная, но моя, черт возьми, жизнь, и я держусь за нее, и готов за нее любому глотку перегрызть. В этом весь ужас так называемой истории, а, может, и всей нашей жизни, этой глупой насмешки над нами.
Он грустно замолчал и вновь заметил, как взглянула на него Людмила: на этот раз серьезно и задумчиво.
Гёрус, маленький, пыльный городишко, волей случая ставший центром грозных событий, представлял собой почти фантастическое сочетание угрюмой придавленности и балаганного гомона, страха и безудержного веселья. Группами толпились солдаты разных родов войск, гарцевали всадники, хлопали одиночные выстрелы. У околицы, скособочившись, стояли две гаубицы, возле которых копошились куры.
Оставив Андрея и Людмилу у придорожной чайханы, Зубов пошел к начальству местной тюрьмы, представиться, объяснить цель приезда и решить вопрос о квартире. Встретил его пехотный капитан Николай Николаевич Кудейкин, в новеньком, но мешковатом мундире, с жидкими прядями волос, с водянистыми глазами пьяницы. Зубову показалось, что он где-то видел эту змеиную улыбку.
Офицер высокомерно выслушал Зубова, дважды очень учтиво переспросил, сам ли наместник командировал его для инспекции тюрьмы, сказал ли что-нибудь о нем, осведомился, между прочим, кто его друзья и для чего приехали сюда, а затем дал адрес армянского купца, у которого можно остановиться. Если бы не Андрей и Людмила, ждавшие Зубова, он послал бы к черту этого офицеришку, или, чего доброго, просто прибил бы его маленько.
- Вы сами понимаете, - произнес на прощание капитан, растягивая тонкие, почти невидимые губы в улыбку, - как трудно сейчас с квартирами. И только из уважения к вам...
Зубов пошел прочь, не дослушав: он вспомнил, где видел этого человечка. Кажется, он из охранки. Да, да, помнится он внезапно объявился в Тифлисе, просидел с наместником с глазу на глаз больше часу, вышел и, ни на кого не глядя, уехал в сторону Гёруса. Офицер дежуривший в тот день в приемной его превосходительства, назвал этого субъекта "оком его величества", и вид у него был при этих словах таким кислым, что Зубов рассмеялся и тут же выбросил все из головы.
"Черт знает, что! - думал сейчас Зубов, имея в виду охранку и ее чиновников. - Никакой фантазии у людей. Никакого такта. Каким должно быть государство, если у негр такие глаза и уши."
Купец, невысокий, спокойный армянин, не высказал особой радости по поводу новых постояльцев, но и не возражал: показал две комнаты. В маленькой поселились мужчины, а большую, с видом на горы, отдали Людмиле.
Тотчас же у Зубова объявился миллион знакомых, которые приходили увидеться, повспоминать славное время походов, посетовать... Зубов был горд тем, что его не забывают, тем, что он, оказывается, славный малый, что осталось нечто в их боевом офицерстве: дух товарищества, шутки и благородства; и Андрей был немало' удивлен тем, что не увидел ни в одном офицере озлобленности против бунтовщиков или ненависти к местному мирному населению. О повстанцах они говорили чисто профессионально, как о регулярной части войск противника. И это нравилось Андрею. Возможно, дом армянского купца манил офицеров и потому, что в нем появилась женщина; стоило ей выйти на минуту в другую комнату, офицеры кисли, шутки их были не так остры и вид не такой бравый, что смешило Зубова и вызывало озорной блеск в глазах Людмилы.
- Они к вам идут, - сказал Зубов, выбрав момент, - как мусульмане на поклон в Мекку.
- С одной только разницей, - лукаво ответила Людмила, - Мекке нравятся все поклоны без исключения.
- А вам? - спросил Зубов, и она ответила ему долгим взглядом.
Андрей, кажется, забыл о Людмиле: он жадно выспрашивал офицеров, были ли у них стычки с повстанцами, как те ведут себя, как вооружены, долго ли продержатся. И понемногу его стало смущать, что он, желая присоединиться к повстанцам, сражаться, как ему казалось, за волю, должен будет, если так именно произойдет, стрелять в этих приятных людей, убивать их, приносить страдание и боль неизвестно для чего и ради кого.
Эта мысль не оставляла его и вечером, когда Зубов устроил небольшую пирушку, пригласив двух близких товарищей на молодое виноградное вино, которое неизвестно откуда достал. Офицеры считали, что все вино в Гёрусе давным-давно выпито. Андрей пил против обыкновения много, нервничал и, видя краешком глаза, что Людмила необыкновенно возбуждена, не испытывал ни ревности, ни грусти. Ему было важно узнать, то ли он делает, правильно ли он поступил, нужно ли это тем, на чью сторону он хочет встать, и ему самому.
В разгар веселья, когда огромного роста гусарский полковник взял в руки гитару и стал петь романсы, заявился тот самый пехотный капитан, который встречал Зубова у тюрьмы, -- Кудейкин. Кажется, он был смертельно пьян, но это выражалось только в сильно побледневшем лице, в правильной, строго размеренной речи.
Не дождавшись пока потеснятся, он сел на краешек старого, потертого дивана и с улыбкой уставился на исполнителя романсов, которого Зубов поощрял время от времени возгласами: "Браво, Мишель, браво рубака". Дальше все было скомкано. "Око его величества" наклонился к Андрею и спросил тихо: "Путешествуете ? "