Вот так могла сказать княгиня Клавдия!
Размышляя подобным образом, князь уже и не видел как бы крамолы в своем ясном признании, что губернией на деле руководит не он, а молодая, энергичная и умная княгиня. Такой порядок вещей стал для него настолько привычным, что не вызывал ни раздражения, ни огорчения. Более того, он и не видел препятствий к тому, чтобы тем же способом решались дела и в уездах губернии, потому что опыт показывал - женщины эмоциональнее и решительнее, а именно эти качества необходимы, если уж тебе выпало управлять Востоком.
Да, сложная задача стояла перед генерал-губернатором. Но ключ к ее решению должен быть найден. Иначе о последующих победах и помышлять нечего.
Глава сорок четвертая
Как мы уже говорили, полковник Белобородое не ждал ничего хорошего от жизни.
Он понимал со всей ясностью, что грозная лавина, зародившаяся где-то в одном из петербургских покоев императора, прошумев через Тифлис и Гянджу, вскоре настигнет и его, уездного начальника, так что дай только бог унести живым ноги. Раскаты приблизившейся вплотную грозы он ощущал вполне явственно.
Нужно сказать, что, случись беда в других обстоятельствах, Белобородое тоже не подумал бы принять ее тяжесть на свои плечи, дабы оградить и охранить своих подчиненных. И от него можно было \ждать приступов начальственного гнева. Но он знал меру. Он признавал за своими подданными, вплоть до самых сирых и неимущих, определенные человеческие права. В этом была его сила - И его слабость одновременно.
Слабость потому, что главным мотивом, который звучал в той политике которую проводило царское правительство, был один напев: дайте подати!
Брать надо у всех - у старого и малого: выкладывайте подати!
Брать, даже если знаешь, что у того, у кого берешь - и отобрать уже нечего, все равно: выкладываете подати!
Брать, даже если у обираемого не останется даже на житье: выкладывайте подати!
Умрите, но выкладывайте!
Отдай то, что заработал - то, что не заработал; отдай то, что сеял - и чего не сеял; отдай каждый росток, поднявшийся из земли, и тот, что не поднялся!
Подать царю, подать помещикам, подать духовенству! Подать дервишам и муллам! Давайте, давайте, давайте!
Иначе вас растопчут - и пройдут по вас, не заметив.
Давайте! Давайте! Давайте!
... Кого бы ни грабили - в конечном счете, платит за все народ. Люди с мозолистыми руками, обутые в худые чарыки. Но ведь - при всей своей сирости и убогости - это ведь тоже люди. И у их огромного терпения есть предел. И горе, когда он наступит!
Когда хворост сложен и высох - всегда найдется кому запалить костер. Не будет Гачага Наби - будет Гачаг Хаджар. Не она - так Томас! Или Аллахверди! Или Карапет! Найдется тот, кто высечет искру!
Беда Белобородова в том, что он все это понимал. Конечно, будучи уездным начальником, он волей-неволей участвовал в грабежах. Но делал это с оглядкой и неохотой. Чем дальше, тем чаще он задавал себе один и тот же вопрос:
- А во имя чего? И сколько золота можно вообще добыть из человеческой крови? Сколько серебра можно выжать из слез человеческих? Неужели этому нет конца...
Однако - выхода из положения он найти не мог. И не мудрено. Все же он рожден был в княжеской семье, прошел долгую службу у царя. Дальше смутных вольнолюбивых идей он никак не мог подвинуться. А жизнь подталкивала к суровым решениям, к которым уездный начальник был явно не готов.
Противоречия, в которых он запутался, не давали ему возможности целенаправленно действовать. Проекты реформ, которые он посылал по инстанциям, оставались безответными; смутные речи, которые он позволял себе в присутствии самых близких людей, порождали неблагоприятные слухи и подрывали его репутацию в губернии и уезде. Но решиться на что-либо большее полковник явно был не в состоянии. Нельзя, увидев хоть раз картину горькой
несправедливости, затем бежать от нее. Если хочешь чувствовать себя непричастным - надо своевременно плотно зажмуриться, не позволять себе вглядеться в происходящее. А уж не сумел - так пеняй на себя...
Самое поразительное, что генерал-губернатор, расхаживающий в грозном молчании по полутемному канцелярскому помещению, никак не мог вызвать в себе снова того приступа начальственного гнева, который в эту минуту был просто необходим. Нужно было разнести в пух и прах этого либеральствующего болтуна, предавшего интересы своего сословия и даже, скажем прямо, покушавшегося, косвенным образом, на незыблемость трона российского. Нужно было выбить интеллигентскую дурь из этого хлюпика, распустившего нюни при виде сопливых детей, бегущих за повозкой чиновника с протянутой чумазой ручкой, в надежде, что в нее положат кусок хлеба или медяк!
Нужно... нужно... нужно...
Но - как? Ведь и сам генерал-губернатор уже потерял счет вопросам, которые были им адресованы самому себе и которые остались безответными. Ярость, которую он старался в себе поддержать, относилась отнюдь не только к стоявшему навытяжку уездному начальнику...
Еще полчаса назад, ободренный и успокоенный ласковыми, но упорными наставлениями княгини Клавдии, губернатор был готов на самые крайние меры. Он даже рисовал в уме ужасные картины, как прикажет казакам вытащить Белобородова из канцелярии без допроса и вздернуть его на ветке старого кара-агача без суда. А увидев бьющееся в конвульсиях уже безвольное тело - потребовать себе стакан холодной воды из родника, выпить его неторопливо на глазах у объятой ужасом толпы - и успокоиться, словно все позади. Пусть люди знают, что, доведенный до крайности, гянджинский генерал-губернатор не знает пощады и ни перед чем не остановится!
Империя должна быть жестокой не только по отношению к гачагам и прочим разбойникам. Она должна быть еще немилосерднее по отношению к выходцам из высших слоев, предавших их интересы.
Пусть будут виселицы и расстрелы! Пусть сгорают дотла деревни и звенят кандалами приговоренные к высылке в Сибирь! Законы империи должны быть неприкосновенны...
Генерал-губернатор продолжал расхаживать по комнате, и кресты на его груди позванивали друг о друга, как бы начав праздничный перезвон к заутрене.
И, словно им в ответ, послышался на улице топот и позвякивание; потом мерный грохот тяжелых лафетов и цоканье копыт - подходили войска, везли пушки и громоздкие снарядные ящики; закрутилась, пришла в движение ужасающая машина войны, запущенная его, генерал-губернатора, волей.
Он подошел к окну. Господи! Да ведь какая у меня сила! Вот она - основа всего! Только мощь и сила способны гарантировать единство империи и единовластие в ней; только они подчиняют и объединяют многочисленные племена и народы, не по своей воле вошадшие в ее лоно... Как бы идейно ни звучали сладкие речи, как бы они ни казались убедительными - но только эта страшная сила - и есть окончательный и несомненный аргумент.
Конечно, пока все тихо да гладко - нет нужды бряцать оружием. Лучше соединиться в общих славословиях и молениях о здравии Его Императорского Величества - на всех языках, во всех церквях, мечетях. Везде, во всех святилищах при скоплении народа читали долгие молебствия о продлении жизни и благоденствии царского дома. И не потому, что вот так уж миллионы людей мечтали бы ежедневно слышать эти молитвы. Отнюдь!
Но их сумели сделать обязательными для каждого, и привычка сумела угадить многие души.
И то сказать - да разве найдется священник в церкви или муфтий в мечети, которые позволили бы себе вдруг обратиться к своим прихожанам с такими, например, словами:
"- Прихожане мои! Дети отца нашего небесного! Доколе вы будете кривить душой? Почему вы не прислушиваетесь к голосу своего сердца? Ведь в душе вашей вы не благословения призываете на своего повелителя и мучителя, а проклятия!
Можно ли просить бога о снисхождении к тому, кто сам никому и ничего не прощает? Можно ли просить пожалеть того, кому отродясь недоступно было чувство жалости по отношению к другим? К тем, кого он призван был беречь и охранять? Его самое большое благодеяние - это то, что не каждого ослушавшегося он расстреливает на месте, а отправляет людей тысячами в Сибирь, чтобы там, в холодных краях, они нашли свой конец, дабы смрад от их гниющих тел не мешал господам вкушать ароматы садов наших... Прихожане, дети мои! Доколе?"