Богусловский отмалчивался и терпеливо объяснял, каким образом совмещать мушку с прорезью прицела, как нажимать на спусковой крючок, как укрываться за камнями, чтобы тебя не задела пуля, а самому можно было прицельно стрелять, — профессор поначалу упрямился, притворяясь непонимающим неумехой, но постепенно, сам того не замечая, увлекался, и занятия имели успех.
Зато вечером, у костра, он, как говорится, брал свое. Нет, он не упрекал Богусловского, который на каждой ночевке не только выставлял усиленную охрану, но и создавал позиции для круговой обороны, — профессор обычно рассказывал случаи, наверняка каждый раз придуманные, свидетелями которых он якобы был сам. Выставлялся обычно в смешном виде всякий раз какой-либо новый коллега профессора, чрезмерно подозрительный. Сюжеты повторялись: ученый прячет свои изобретения, опасаясь того, что их могут выкрасть, а оказывается, его работу проверяют по поручению начальства, чтобы или повысить его в должности, или выделить дополнительные средства для более глубокого экспериментирования…
Молодые ученые особенно старательно смеялись над потешками своего учителя, а Богусловский слушал их равнодушно. А утром вновь высылал разведку, за ней дозор, и только тогда, когда убеждался, что на пути нет засады, садился в седло.
А когда спустились в долину Иныльчек, Богусловский вовсе потерял покой. Не оставалось времени слушать профессорские байки. Приставил к ученым Сакена с десятком пограничников, которые, проводив гляциологов до ледника, перекрывали засадами все тропки, по которым могли прошмыгнуть басмачи, а сам со своими и заставскими пограничниками стерег границу. Удивительно тихо, однако, было не только в Иныльчекской долине, но и в Сары-Джазской, и это особенно настораживало Богусловского.
«Выжидают. Надеются, что успокоимся, — думал Богусловский, — а уж тогда ударят. В спину».
Он еще больше убеждался в том, что полуэскадрон непременно надо оставить здесь, но сделать это скрытно. Показать, будто уехали все, что приняли тишину за безопасность.
Но эта мера, так сказать, на будущее. А что произойдет через час, через сутки? Точных намерений Келеке Богусловский не знал. Вот и перестраховывался, хотя уже не только ученые, но и пограничники нет-нет да и бросали вопрос:
— Не зря ли колготимся?
Один раз Богусловский даже оказался свидетелем весьма заставившего его задуматься разговора. Нет, он не желал подслушивать. Получилось совершенно для него неожиданно, зато поучительно.
День шел к концу. Богусловскому нужно было обдумать, как распределить силы пограничников на завтра, но ученые никак не могли прийти к единой оценке, увеличивается или уменьшается область питания ледников Мушкетова и Иныльчека; у каждого было свое мнение, и каждый рьяно его защищал, и понятно, спокойного хода мысли в такой атмосфере быть не могло, тогда, устав от этого бесполезного, как казалось ему, переливания из пустого в порожнее, Богусловский вышел на улицу. Устроившись на приятной теплоты валуне, он начал думать ту самую думу, которая в такие часы становилась всепоглощающей у всех пограничных командиров на всей границе — куда, в какое время и какие выслать наряды, чтобы уберечь охраняемый участок от врага…
Вроде бы все знакомо, известны облюбованные контрабандистами тропы, удобные броды, глухие расщелки; кажется, знает командир каждого своего подчиненного, может без ошибки сказать, где тот принесет большую пользу; и что вроде бы сложного расставить, как на шахматной доске, каждого по своей силе на свою клетку, так нет — не раз и не два перетасует в мыслях различные варианты командир-пограничник, прежде чем окончательно остановится на каком-то решении. Слишком велика ответственность. Самая малая ошибка может оказаться неоплатной стоимости.
Солнце начало закатываться, и Хан-Тенгри заиграл своими кровавыми переливами, хотя и привычными уже Михаилу Богусловскому, но всякий раз неизменно захватывающими… Решение постепенно обрело стройность, Хан-Тенгри тускнел, с ледников потянуло ночным морозцем, Богусловский начал зябнуть и намеревался сразу, как только граненую вершину пика проглотит чернота неба, вернуться в теплую тесноту домика — в это самое время донесся до него справа, из-за моренной грядки, вначале терпкий махорочный дымок самокрутки, а вслед за ним такой же терпкий матерок.
— Ишь ты, кровянеет как, сучий кот!
— Да, страшит Хан-Тенгри, пугает на ночь глядя, а утром одумается — и ласковей ничего во всей округе нет.