Из Богусловских плакала только Лида. Платок у нее набух от слез, а просьбы Владлена: «Тебе вредно так расстраиваться» — и теплая, мягкая рука его на плече вызывали новый прилив горечи. Но оплакивала она не Михаила Семеоновича, с которым так и не увиделась в жизни, она оплакивала горе Владлена, чувствуя всем сердцем своим его тоску, его печаль, ибо сама она испытала все это, когда получила известие о гибели отца, и потом, когда похоронила мать, — сейчас то горе, уже пережитое и с годами притупившееся, вновь обрело прежнюю злую силу, и слезы беспрестанно катились по ее пухлым щекам, непривычно бледным и оттого казавшимся дряблыми и опавшими.
Владлен же крепился. Ему, как он понимал, старшему лейтенанту, мужчине, плакать просто стыдно, и он с великим мужеством насиловал себя. Делал он это еще и потому, что отвечать на соболезнования приходилось ему, ибо ни дедушка, ни мама делать это были просто не в состоянии. Семеон Иннокентьевич совершенно обмяк, потеряв полностью представление о происходящем, машинально нюхал ватку с нашатырным спиртом, которую время от времени подносил Темник, вовсе не воспринимая его резкой пронзительности. Раз велят нюхать, значит, надо. Для чего? Чтобы не случился сердечный приступ? Но чего ради теперь жить, если нет больше ни одного сына? Ни Пети, ни Иннокентия, ни Михаила. Всего один внук. Гибнет семья Богусловских. Малый след остается от нее.
Анна Павлантьевна тоже время от времени нюхала нашатырный спирт прямо из флакона, который подавал ей Темник, и сердце ее сжималось в комок и колотилось гулко, готовое вырваться из груди при каждом взгляде на Темника: ей виделся в этом совсем незнакомом человеке Дмитрий, тот, молодой, дореволюционный, когда еще их семья, семья Левонтьевых, была большой и дружной.
«Боже, что творится? Вылитый Дмитрий!»
Она стреножила мысли и не пускала их дальше, она боялась дать вольную волю предположениям и догадкам, она цепенела, возвращая флакон, затем вновь устремляла немигающий взгляд на Михаила, не воспринимая еще сердцем его смерти, и так сидела до тех пор, пока Темник не подавал ей либо стакан с валерьянкой, либо флакон с нашатырным спиртом, — тогда все повторялось, сердце, не подвластное хозяйке, трепетало, но мысли не перескакивали запретного рубежа.
— Хорошо держится, — донеслась до ее слуха похвала кого-то из пограничных командиров. — Молодчина.
Она восприняла эту похвалу как должное.
Ни разу, сколько они прожили вместе, не провожала она со слезами Михаила, хотя иной раз знала, что ждет его бой, итог которого никогда никому не ведом. «Храни тебя бог!» — единственное, что она говорила ему. Одна мысль владела ею, одна забота: не огорчить мужа, не внести в его душу смятения, не озаботить его дополнительной заботой перед боем. Похоже было, что и теперь она пересиливала себя, чтобы не показать смятения своей души, своего горя. До конца она хотела остаться верной своему обещанию, которое дала, соглашаясь стать женою Михаила. И только один, пожалуй, Темник понимал состояние жены покойного, робел под ее торопливыми взглядами, чувствуя в них опасность для себя. С каким удовольствием он подал бы ей вместо валерьянки яд, но у него больше не было яда, но если бы даже был, то не хватило бы мужества решиться на такое.
«Пронесет, может?!»
Пронесло. И той ночью, и следующим утром, во время траурного митинга, а потом по пути в Москву. Анна Павлантьевна так и не позволила себе перешагнуть через страшную черту, хотя и трепетала она при виде Темника; Богусловский же старший совершенно не замечал сходства молодого врача с Дмитрием Левонтьевым, ибо вообще ничего не воспринимал реально, так подкосило его неожиданное горе. Ну, а все остальные, окружавшие покойника и его семью, не видели прежде Дмитрия Левонтьева, поэтому характерное принюхивание к окружающему, какое передал по наследству Дмитрий своему сыну, ничего им не говорило. И манера мешать, тоже. Удивляла только.