Но мало ли на свете встречается странных людей?
В Москве их пути разошлись. Темника отправили врачом в тыловой военный госпиталь.
Без ясной перспективы остался Кокаскеров. Костюков устроил его в гостинице и приказал ждать.
— Мое место, считаю, на фронте. Бить врага, а не ждать, — начал было недовольничать Рашид Кокаскеров, но Костюков резко осадил его:
— Я считал вас пограничником!
У Костюкова имелась идея, но он хотел заручиться поддержкой еще нескольких высоких командиров. Нет, он даже на самую малость не усомнился, что Кокаскеров честен, но все же решил подстраховаться на всякий случай, если вдруг возникнет противодействие. И сделал он это на кладбище, выступая на траурном митинге:
— Мы погрешим перед памятью безвременно погибшего нашего товарища, если не сделаем так, чтобы граница не потеряла славного рода Богусловских…
Лида заплакала еще горше, стоявшие у гроба генералы согласно закивали, и этого вполне было достаточно для Костюкова. Через день он приехал к Богусловским на квартиру и сообщил:
— Решение такое: Владлен Михайлович едет комендантом участка. На Памир. Начальником штаба к нему — Рашид Кокаскеров. И службе научит, и языку. Лидия Александровна на фронт не возвращается, но раз ехать ей с мужем нельзя, беру ее в наше управление. До декрета поработает. Только одно условие, — умастил шуткой свою серьезную речь Костюков. — Родить, Лида, ты обязана сына. Михаилом его и назовем…
— С решением по Лиде я согласен, — прервал Костюкова Владлен. — Ей неплохо будет в Москве. А со мной — тут вопрос. Я не знаю пограничной службы. Самое большое, на что я соглашусь, застава. И то не начальником.
— Но ты же — комбат!
— Батарея — не батальон. И потом… Зенитные войска не пограничные. Поймите, иначе я просто не могу.
— Ладно. Будь по-твоему. Твой начальник заставы — Кокаскеров. Поедешь к месту службы твоего дяди. В родные места Кокаскерова.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Хотя Костюкову решение взять к себе в НКВД офицера было починно, к тому же он по прямому проводу переговорил с командующим противовоздушной обороны страны, все равно документам о переводе из одного рода войск в другой Владлена и Лидии Богусловских надлежало пройти положенные писарские инстанции, прежде чем лечь на стол для подписи уполномоченному на то командиру, а бюрократизм, он и в армии бюрократизм; дни поэтому шли чередой, Богусловских никто не тревожил, словно о них совершенно забыли. Лишь иногда заходил к ним Рашид Кокаскеров, и тогда тоскливая молчаливость, которая царила в семье Богусловских со дня похорон, немного отступала, но в конце концов разговор перекидывался на тот роковой тост, последний в жизни Михаила Семеоновича, старик Богусловский, сам же начинавший обычно расспросы, с тягостным вздохом покидал гостиную, и Кокаскеров, понимая состояние хозяев дома, спешил откланяться.
Вновь, до следующего его прихода, в доме жили молчаливо и грустно, будто тоска заполняла все комнаты, пропитала все углы. И даже гордые сообщения Совинформбюро о наших победах на фронте не влияли на настроение подавленной горем семьи. И все же перелом наступил. Толчок к этому дал очередной визит Кокаскерова и воспоминание его о первых минутах встречи с Михаилом Семеоновичем возле колхозного гумна. Все помнил Кокаскеров. Каждый жест, каждое слово, но особенно обещание Богусловского взять его в пограничные войска, восстановив в прежнем, до пленения, звании. На боевую работу взять обещал.
— Я два раза ходил в Управление, говорил там об этом и просился в войска по охране тыла, на тот самый участок фронта, где погиб генерал. Ответили: нет. Почему?! Враг, убивший уважаемого мной человека, мой враг! Я не могу сидеть здесь!
— Месть, молодой человек, штука прескверная. Добром не обернется она мстителю, — впервые за все после похорон время заговорил Богусловский-старший. — Продолжать дело славное — вот это правомерно и уважаемо. Тогда и отомстится.
Вот и все. Больше ни слова. Как и все предыдущие дни. Блеснувший было живительный лучик угас, вновь уступив место молчаливой грусти.
Молча допили чай, удерживая себя за столом приличия ради, пока не встанет старший. Но Кокаскеров на этот раз поднялся первым, не выдержав напряжения и осуждая себя за то, что напомнил лишний раз почтенной семье о горе, поклонился Семеону Иннокентьевичу и Анне Павлантьевне, приложив руку к сердцу по восточному обычаю. Сказал традиционное: