Над селом плыл благовест, за церковной оградой гудели певчие. На площади толпились люди, ржали кони, мычали коровы, визжали поросята. Все это сливалось в беспорядочный ярмарочный гам. Возле большого шинка под раскидистой липой, где толпилось больше всего народу, с бандурой на коленях сидел на камне слепой старик. Легкий ветерок гладил его взлохмаченные седые волосы, развевал широкую бороду. На нем была чистая, хотя и заплатанная, сорочка из серого полотна, завязанная на шее красной тесемкой. Грубые, заскорузлые пальцы лежали на струнах. Один глаз у старика вытек и закрылся совсем, а второй хотя и смотрел на свет, но ничего не видел и был будто из белого непрозрачного стекла. Музыкант задумчиво склонил голову, как бы невзначай легко прошелся пальцами по струнам, и кобза его заплакала, как дитя.
Слепого долго не было в родных местах. И поэтому сейчас на звук его кобзы спешили все: и старые и малые. Петр, прогуливающийся по ярмарке с Гаврилкой, увидев толпу, спросил мальчика:
— А что оно, братик, там за диво, что народ туда так и плывет?
— Да то, дядько Петро, слепой Юхим Голота с кобзой вернулся. Давно уже люди не слышали его пения.
— Какой Юхим?
— Вы что, не знаете Юхима?
— Забыл, наверное… Это не тот бандурист, что когда-то чумаковал?
— Эге ж… Его везде знают… Завернет дедусь в какое-нибудь село, запоет возле корчмы, сам уйдет, а песня остается… Это же батько того Тымка, что тогда вечером у нас дома был…
— А-а, теперь припоминаю, припоминаю, — сказал Петр. — Это тот, что на припечке сидел. Сердитый такой… А как же старый Юхим очей лишился?
— Один глаз ему на ярмарке какой-то пан кнутом выбил, а другой сам потемнел. От горя да от слез… Ей-богу же! Отец рассказывал.
Разговаривая, Петр и Гаврилко подошли к толпе, обступившей слепого кобзаря. Петр видел одухотворенное старческое лицо Юхима, изрезанное морщинами, его немигающий глаз, обращенный в неведомую даль, широкую белую бороду. От солнечных лучей струны бандуры трепетали, вспыхивая под пальцами кобзаря, будто маленькие искры.
Гаврилко тянулся вперед, поднимался на цыпочки, чтобы хоть сквозь маленький просвет в толпе взглянуть на кобзаря. Тогда Петр подхватил мальчика и посадил к себе на плечо.
Старый Юхим молча пошевелил пальцами струны и в такт бандуре на удивление сильным голосом запел:
Юхим на минуту умолк, а Петр даже вздрогнул при последнем слове и сделал шаг вперед.
Юхим же продолжал дальше:
И снова прервал пение кобзарь, а струны под его рукой все стонали, все рыдали, отдаваясь эхом в сердцах людей. Петр почувствовал, как что-то защемило в его груди, как вздрогнуло и замерло его сердце.
Юхим продолжал свое пение:
Толпа притихла. Затаив дыхание, все слушали незнакомую думу. Принес ли старый Юхим ее откуда-нибудь или, может, это его сердце пело о славных русских героях? Голос певца звучал торжественно, вдохновенно. Проникнутый глубокой печалью, он входил каждому в душу, волновал.
Гаврилко, сидя на плече Петра, почувствовал, как ему на руку упала горячая капля. Он посмотрел на матроса и увидел, что по щекам его текли слезы.
Голос кобзаря звенел, сливаясь со звуками бандуры, которая уже не рыдала, а гремела, как сурна перед боем. И именно в эту минуту, когда в сердце Петра собралось и всколыхнулось все пережитое, все боли и обиды, над толпой раздался резкий окрик: