Обоз спешился. Все поспешили к Тымку: остановился атаман — идут на его знак.
Тымко вытирает запыленным рукавом худощавое лицо, достает с возу из-под грубого рядна круглый обливной кувшин, заткнутый паклей, медленно пьет из него воду; струйки теплой жидкости стекают ему за пазуху, холодят грудь. Он протягивает глиняную посудину другим, но никто не берет ее в руки: у каждого на возу тоже плещется такая же вода в кувшине, набранная еще в Уманских криницах.
— А что, братья-товарищи, — спрашивает Тымко, вытирая увлажненные усы, — не устали ли ваши чумацкие ноги? Не колет ли в спинах?
— Чумак не вол, не устанет, — отозвался Микола Касьяненко.
— А коль не устали, то давайте запоем, — улыбается Тымко. — Чтобы нашим врагам с коликами икнулось да чтобы сила прибавилась в наших белых ноженьках, — смотрит он на черные, растрескавшиеся, как земля, ноги своих товарищей.
— Агей! — кричит он волам и взмахивает кнутом. Длинный обоз снова заскрипел во дороге.
Петр Кошка стал рядом с Тымком и затянул высоким, каким-то металлическим голосом:
И вся гурьба сильными мужскими голосами подхватывает, повторяя дважды:
Чумаки поют, и кажется, что в ноги и в самом деле влилась какая-то новая сила, расправились плечи, вольнее стало дышать. Этой песней каждый в полную грудь говорил о своем горе, нужде… И на душе от этого становилось легче и злее.
Навстречу обозу вынесся богатый рыдван, запряженный шестеркой лихих вороных коней. Кучер взмахнул кнутом, не своим голосом закричал «Посторонись!» В окошке мелькнуло жирное, выхоленное лицо с пышными бакенбардами.
— А бей тебя сила божья! — крикнул из тучи пыли Андрей Зозуля. — Едва не затоптал меня, черт, своими жеребцами…
— Грома да тучи нет на тебя, ирод! — выкрикнул вслед панскому рыдвану еще кто-то из чумаков, также чуть не растоптанный бешеными жеребцами.
Шагает Петр рядом с Тымком и запевает грустную песню о горькой доле чумака, который схоронил в далекой дороге своего родного брата… Песня отлетает с ветром назад, на родину, к далеким Ометинцам… И почему-то сразу вспомнился Севастополь… Целая буря занялась в сердце… Смолкла песнь Петра, воспоминания охватили его пороховым дымом, оглушили выстрелами, боями застелили перед ним дорогу. Он видит, как падают в битве его товарищи, как летит несокрушимая железная лавина русских воинов на английские окопы, слышит звон оружия, крики. Отступают супротивники — не выдержали русского штыкового удара… Эх, Петр, будет о чем внукам рассказывать… А где же те внуки, когда и детей-то нет! До сих пор еще не женат. Вот, может, этим чумакованием заработает денег на хлеб да осенью и свадьбу сыграет.
Перед его глазами встали тонкие черные брови, глубокие карие очи, в которых, словно на ночном небе, светятся маленькие золотые звездочки. А голос у нее! Как запоет вечером, во всех садах замолкают соловьи!.. Вот какая его Наталка! Дай боже, дожить до осени да пожениться…
— Чего задумался, Петро? — кладет ему на плечо руку Микола Касьяненко. — Пой, чтобы у нас дома не печалились.
Он говорит «у нас», подчеркивая этим, что у них уже общий дом. Хорошего, честного тестя будет иметь Петр!
На дороге все еще льется песня, грустная, заунывная, как завывание осеннего ветра:
И Петр вливает в этот песенный гром свой высокий и звонкий голос:
— Эге, хлопцы, уже и Голту видно! — воскликнул радостно Тымко. — Скоро и передохнем!
Заговорили чумаки бодрее, громче, расселись по своим возам, и уже кое-кто стал выбивать пыль из сорочки и расчесывать пятерней взлохмаченный чуб, вытирать мешком лицо.
…Большой постоялый двор в Голте!
Просторная корчма. Наверное, все ометинские мужики могли бы уместиться в ней за один раз. Трое дебелых половых стоят за прилавком, наливают горилку. Два молодчика, ловкие да проворные, как бесы, выкладывают на прилавок закуску. Эге-ге, людоньки, чего тут только нет! Насмотришься, наглотаешься слюны — да и сыт уже по самую завязку. Тут лежали румяные, поджаренные пампушки, душистые гречаники, пар шел от свежих пирогов с капустой, с картошкой, с печенкой да еще бес его знает с чем. Приятно шипела на сале яичница, стояли высокие полумиски с холодцом, залитым застывшим смальцем. Отдельно горкой лежали колечки тонкой колбасы. А кто хотел галушек, то молодка и их выносила… А в бутылях и калгановка, и перцовка, в которой на дне плавали три красных стручка перцу, и красноватая вишневка, и розоватая березовка, и бледно-зеленая полыневка, и запеканка — ну какое твоей душе питье угодно, такое тут и есть. Ешь, пей, лишь бы деньги платил! А где же их к бесу возьмешь, тех денег, когда в мошне лежит одно старое огниво, да немного сечки из стебля табака?