— Что я видел, братцы, того ни в сказке сказать, ни пером описать, — начал Кошка, сняв картуз и выбивая из него о колено пыль. — Вы того и не поймете толком.
Неожиданно на улице забухали о землю конские копыта. Дети повернули туда головы.
— Гавкун! Гавкун! — в страхе Закричал один из мальчишек. — Удирай! — И первым метнулся в огород, куда только что они все прятались от Петра.
Вслед за ним побежали остальные. Метнулся было и Гаврилко, да Петр придержал его за плечо. Парнишка сел. С ним остались еще трое самых маленьких.
— Это панский есаул, — сказал Гаврилко. — Его называют Гавкуном. Уж очень он к людям злой да лихой.
Есаул, здоровый мужик, с черной бородой, в высокой смушковой шапке, несмотря на то что на дворе было жарко, натянул поводья и остановился перед Петром.
— Что, щенки, на солнце греетесь? — крикнул он на детей. — Делать нечего? Завтра выгоню панских гусей пасти да воробьев на пшенице пугать.
Дети съежились. Один из малышей вдруг громко заплакал, за ним расплакались и другие. Петр встал, подошел к верховому, взялся рукой за повод:
— Ты чего шумишь, дурень?
Есаул от неожиданности опешил, а потом его лицо побагровело. Он поднял руку, и уже плетеная сыромятная нагайка готова была со свистом опуститься на голову матроса, но Петр ловко поддал снизу ногу Гавкуна, и тот вылетел из седла, распластавшись в дорожной пыли. Шапка есаула слетела с головы и покатилась под ноги коню. Конь шарахнулся в сторону, наступил на нее задним копытом. Даже испуганные дети вдруг рассмеялись.
— Был на коне, а теперь под конем, — усмехнулся и Петр.
Гавкун, весь в пыли, вскочил на ноги, бросился с нагайкой на матроса.
— Ты это на кого? — крикнул Петр, и его тонкие рыжие усы нервно задергались. — На мне царский мундир и кресты, нацепленные их превосходительством! Видишь? — ткнул себя в грудь пальцем Кошка. — Или тебе повылазило?
Есаул вдруг осекся, опустил руки, и нагайка скрутилась серой змейкой у его ног.
— Извините, ваше благородие, — поклонился Гавкун. — Недосмотрел, нечистый очи затуманил, свят, свят, свят! Не мог и подумать…
— Ты благородием меня не называй. Я еще до этого не дослужил, — уже спокойнее заговорил матрос. — Пока что я квартирмейстер. Флотский унтер-офицер, значит. Ясно тебе? А попросту Петр, по фамилии Кошка.
— Петро? — удивился есаул. — Петро? Да разве ж это ты?.. А я же Федот Махлай. Или не узнал? С одной улицы.
Только теперь, присмотревшись, Петр узнал панского есаула. Это в самом деле был Федот Махлай, которого он помнил еще до ухода на службу. Правда, тогда у Федота не было этой бороды, да и каракулевой шапки, и на панщину он ходил пешком, а теперь вишь ты…
— Нет, мы не с одной улицы. Я на своих людей не бросаюсь, как ты…
— Такая уж панская служба… Говорили у нас, что ты убит, а выходит…
— Как видишь… Меня ни пули, ни ядра не берут, — сказал Петр. — Я против них такое слово знаю. Знаю его и против твоей нагайки. Ну, отдавай концы… Герой!
— А ты, Петро, еще и в село не вошел, а уже на верных панских слуг руку поднимаешь, — со злостью сказал есаул. Помни: в панском дворе казаки стоят. В случае чего — не посмотрят на твои кресты…
— Передай своим казакам, что у меня есть грамота от самой императрицы Александры Федоровны. Кто посмеет тронуть меня, тому всыпят по самую завязку, будь он казак или сын казачий…
— От императрицы? — недоверчиво спросил Федот. — Неужели? — С этими словами панский холуй вскочил на коня, дернул за повод и подался в поле.
Маленькие друзья Петра, притихшие у дороги, словно перепелки во ржи при налете коршуна, очнулись от страха и теперь с еще большим уважением и доверием смотрели на своего защитника, которого даже Гавкун побоялся… Не то что ударить не посмел, а и сам слетел с коня и шлепнулся в пылюку, будто галушка.
Окруженный детьми, Петр медленно шел по сельской улице. Невеселыми думами омрачилась буйная матросская голова. Вот наконец он идет улицей родного села. Тут родился, бегал, как и эти мальчишки. Там, в огне, под вражескими ядрами, он часто вспоминал свои Ометинцы: узенькие кривые сельские улочки, сливовые и грушевые садики, вербы над прудом, а главное — свою мать, старенькую и высохшую от панской работы… Мучительные раны никогда не вызывали у Петра слез, а когда к нему в Севастополь пришла весть о смерти матери, он заплакал, по-мужски, без слез… «Один я теперь, — горько думал Петр… — Один, как палец на искалеченной руке. Была только мать, и та, нагоревавшись, отдала богу душу…»
Петр долго стоял перед плохонькой хатенкой с одним маленьким окошком, забитым крест-накрест почерневшими досками. Низенькие узенькие дверцы, вросшие в землю, были подперты колом и завязаны старой бечевкой. Соломенная крыша провалилась, стены, вконец исхлестанные дождями, порыжели.