Затем он объявлял собрание открытым.
Обычно после этого Горгил Чопал проводил перекличку. Он ссылался на нестыковки во времени, извинялся за то, что начинает, хотя большинство членов, судя по всему, где-то задерживаются, четко читал одну-две страницы из тетради, предпочтительно посвященные правилам поведения под пытками и даже при простом допросе. Затем ждал, как отреагирует публика. Он предоставлял ей добрую четверть часа, чтобы она могла высказаться со всей откровенностью. После чего, когда уже не было ни вопросов, ни замечаний, закрывал собрание. Часто, дабы поблагодарить присутствующих за внимание, он утирал струйку смазочного масла, которая ползла по лбу, и пел песню о любви в духе Джимми Горбарани.
Часто, дабы поблагодарить присутствующих за внимание, я очень медленно утирал струйку смазочного масла, которая ползла по моему лбу, и вставал. Я откашливался в кулак, чтобы удалить избыток слюны и унять волнение. Не тушуясь, смотрел на публику, щелкал пальцами, чтобы задать ритм, а потом, почти всегда смежив веки, пел песню о любви в духе Джимми Горбарани.
13. В память о Марио Грегоряне
Грузовик притормозил и остановился перед постоялым двором.
Заведение находилось на отшибе. За тысячу восемьсот метров до этого большой деревянный щит объявлял о его существовании и информировал, что там «путники могут подкрепиться», но припарковавшись во дворе, путники оказывались перед одноэтажным зданием, лишенным каких-либо коммерческих обозначений. Поскольку в этой огромной пыльной долине не было никаких других строений, то сомневаться в том, что произошла ошибка, не приходилось. Но все равно хотелось увидеть какую-нибудь вывеску, название заведения, намалеванное над дверью, что-нибудь гостеприимное, хоть как-то приветствующее возможных посетителей, перед тем как они сядут за стол.
Водитель вылез из кабины, запер дверцу машины и прошел внутрь дома, чтобы съесть свой обед. Похоже, его здесь знали. Пассажиры, которым он не сказал ни слова, какое-то время не двигались. Затем, проявив инициативу, стали выбираться из кузова, в котором их трясло сто девяносто километров без единой передышки. Один за другим они переваливались за борт и неловко падали, как бесформенные мешки, набитые мясом. Сухая земля принимала их с глухим стуком. Приземляясь, многие больно бились. Марио Грегорян последовал за ними. В свою очередь, упал на глину, не сумев смягчить удар, и, в свою очередь, едва не застонал от боли. Минуту пролежал вблизи раскаленной покрышки, затем поднялся и захромал к трактиру, куда давно зашел водитель, закрыв за собой дверь.
Перед дверью толпились пассажиры. Непонятно, чего они ждали, так как было очевидно, что никто и не подумает бросить им какую-нибудь еду. Войти, сесть за стол и заказать то, что в тот день предлагал трактирщик, они не могли, поскольку не имели на это средств или, по крайней мере, были достаточно благоразумны, чтобы в самом начале пути не разменивать доллар, который им выдали для покрытия расходов на переезд.
У Марио Грегоряна не было сил даже улыбнуться, однако он представлял себе, что может это сделать. При недавнем падении он отбил себе конечности, но все равно радовался, что мучительная тряска в кузове прекратилась. Если бы его допросили по этому поводу, он бы заявил, что чувствует себя достаточно удовлетворенным новым раскладом своего существования. Возможно, временным, возможно, ненадежным, но новым и в ближайшую четверть часа объявленной остановки никем не оспариваемым. Изменение было значительным. Никто не толкал его и, едва позволяла дорожная тряска, не посягал исподтишка на его крохотное жизненное пространство. Отныне он обладал местом в тени, чего ему так не хватало в кузове, где солнце не переставало слепить и палить его. Грузовик был сделан для того, чтобы перевозить гравий, а не позвоночных. И никакого брезента не предусматривалось, для того чтобы защитить от непогоды этот живой или, по крайней мере, еще не окоченевший в точном смысле этого слова груз.