Выбрать главу

— Вот тут, Михайло, будешь сидеть, — показала мне на трехместную парту. — Завтра приходи с ручкой, чернилами, карандашом, а книги я тебе сейчас дам…

Домой я не шел, а летел — во-первых, надо похвалиться, что мать сразу имеет школьника не первой, а второй группы, во-вторых, нужно сбегать в лес, нарвать ягод бузины, надрать дубовой коры, а потом сварить их с ржавчиной, чтоб завтра были те самые чернила, которыми тогда писали.

Дома нас ждали мать и дядько Микола. Когда отец сказал, что меня приняли во вторую группу, мать сразу грустно повторила свое: «И что только будет из этого ребенка?» А дядько Микола сказал: «Весь пойдет в меня — это по нам обоим же видно». И в хате стало весело, а мне и за хатой светило солнце…

Учился я хорошо, учился бы, верно, еще лучше, если б имел во что обуться.

Когда похолодало и первый ледок затянул лужи, я мчался в школу, как ошпаренный. Наверно, это и научило так бегать, что потом никто в селе не мог перегнать меня, чем я немало гордился.

Однажды, проснувшись, я увидел за окном снег, и все во мне похолодело: как же я теперь пойду в школу? В хате в то утро горевал не только я, но и мои родители. После завтрака отец надел свою кирею из грубого самодельного сукна и сказал:

— Снег не снег, а учиться надо. Пойдем, Михайлик, в школу. — Он взял меня на руки, укутал полами киреи, а на голову надел заячью шапку.

— Как же ему, горемыке, без сапог? — жалостно скривилась мать.

— Ничего, ничего, — успокоил ее отец. — Теперь такое время, что главное не в сапогах.

— А в чем?

— Теперь главное — чистая сорочка и чистая совесть, — усмехнулся отец. — Правда, Михайлик?

— Правда, — теснее прижимаюсь к отцу, и мы оба под вздохи матери покидаем хату.

Всю дорогу люди удивлялись, что Панас на руках несет в школу сына, некоторые школьники на это диво тыкали пальцами, а я чуть не плакал от радости, что отец не даст мне бросить науку.

Так первые дни зимы батько относил меня в школу, а после уроков снова заворачивал в кирею и нес домой. К этому привыкли и школьники, и учительница, и я… Если б сейчас спросили, какая одежда лучшая их тех, что довелось мне видеть на свете, я без колебаний ответил бы: кирея моего отца. И когда в книгах я хоть изредка встречаю слово «кирея», ко мне трепетно приближаются самые дорогие дни моего детства.

Как-то, когда на дворе была метель, батько опоздал и только под вечер, белый от снега, с обледенелыми усами, но веселый вошел в класс и громко спросил:

— А который тут Бессапоженко?

— Это я, — выскакиваю из-за парты.

— Кто это ты? — будто не узнает отец.

— Сын Панасов! — бодро отвечаю я.

— Тогда лови! — отец бросает мне настоящий бублик. Я подпрыгиваю, перехватываю гостинец и радуюсь, что он даже с маком.

— Вы на ярмарке были? — спрашиваю, жалея надкусывать бублик.

— На ярмарке.

— И что-то купили?

— И что-то купили! — весело и заговорщицки подмигнул мне отец, а с его бровей закапал оттаявший снег. — Вот, смотри! — он потряс киреей, и на пол упали настоящие сапожки.

Я сначала остолбенел, поглядел на сапожки, потом на отца и снова на сапожки, которые пахли морозом, смолой и воском.

— Это мне? — спросил я тихо-тихо.

— А кому ж! — засмеялся отец. — Обувайся, сынок.

Я подхватил сапожки, поднял их вверх, и они блеснули серебряными подковками.

И тут мне вспомнились дедовы слова: «Будешь идти среди людей и выбивать искры».

Николай Островский

РОЖДЕННЫЕ БУРЕЙ[2]

Из романа

Андрий был дома. Он сидел на кровати и играл на мандолине попурри из украинских песен и плясок. Он только что закончил грустную мелодию «Та нэма гирш никому, як тий сыротыни» и перешел к бесшабашной стремительности гопака. Играл он мастерски. И в такт неуловимо быстрым движениям руки лихо отплясывал его чуб.

Младший его братишка, девятилетний Василек, упершись головой в подушку и задрав вверх ноги, выделывал ими всевозможные кренделя. Когда он терял равновесие и падал на кровать, то тотчас же, словно жеребенок, взбрыкивал ногами и опять принимал вертикальное положение.

Заметив Раймонда, Андрий закончил игру таким фортиссимо, что две струны не выдержали и лопнули, что привело владельца мандолины в восхищение.

— А ведь здорово я эту штучку отшпарил! Аж струны тенькнули! — вскочил он с кровати и положил мандолину на стол.

Матери Андрия в комнатушке не было — она ушла к соседям.

— Мне с тобой, Андрий, поговорить надо по одному важному делу.

— А что случилось? — обеспокоился Птаха. — Валяй говори!

вернуться

2

Роман Николая Островского воссоздает яркую страницу гражданской войны на Украине, рисует немеркнущие образы представителей нового поколения, «рожденного бурей» — революции. Среди них: молодой рабочий — кочегар Андрий Птаха, его друзья — Раймонд, Олеся, рабочие-революционеры. Особое место в романе занимает младший братишка Андрия Птахи, девятилетний Василек. Николай Островский говорил, что в этот образ он вложил много своего, автобиографического.

В публикуемых эпизодах упоминаются также: собственник завода Баранкевич, преданный ему механик Струмил, белополяки-легионеры Врона, Заремба, полицейский шпик Дзёбека (ред.).