— Постой, Мунира, — улыбнулась Суфия-ханум, — не выкладывай папе все свои новости сразу. Пусть и для дома что-нибудь останется.
Мансур Хакимович не сводил счастливых глаз с дочери. За те два года, что он не видел ее, Мунира изменилась неузнаваемо. Перед ним вставало далекое прошлое: восемнадцатилетняя порывистая Суфия и он сам в годы кипучей молодости…
— Пусть говорит, Суфия, пусть.
Улыбаясь и любовно посматривая на жену, он гладил руку дочери.
Когда через полчаса Мансур Хакимович появился на пороге кухни в темно-синей пижаме, Мунира чуть не уронила вилку, которой доставала из кипящего на сковородке масла перемяли. Перед ней уже стоял не тот чуточку суровый и официальный с виду подполковник, которого они встретили на аэродроме, а ее очень домашний, очень родной и уютный папа.
— Что, иль отца не узнала, Мунира?
— Если бы ты знал, папочка, как тебя сразу изменила эта пижама… — ласкалась девушка к отцу. И вдруг спохватилась. — Ой, мои перемяли, наверно, подгорели!..
Чай пили долго. Отец с удовольствием ел свои любимые пирожки, обмакивая их в катык, похваливая дочь. Суфия-ханум радовалась, что наконец-то в сборе их маленькая дружная семья.
Ильдарский встал, распахнул окна, выходившие на озеро.
— Помнишь, Мунира, строки Тукая?
И он на память прочел известные строки поэта:
— Ты не только Тукая, и Такташа когда-то хорошо знал, — говорит Суфия-ханум, став рядом с мужем у окна, — Помню, как ты декламировал его «Мукамай».
— Да, было дело… Признаться, стал забывать. Пожалуйста, достань мне, Суфия, сборники Тукая и Такташа. А сейчас сыграй-ка, дочка, «Кара урман».
Мунира охотно исполнила любимую песню отца. Облокотись на рояль, задумчиво слушал он старинный напев «Дремучего леса», Перед ним оживала его юность…
Простой деревенский парень, с неразлучной тальянкой, он распеват этот «Дремучий лес» на сонных улицах захолустной татарской деревни, будоража чуткий сон девушек. Далеко позади осталась пора, когда даже случайная встреча молодого человека с девушкой считалась позором и нередко кончалась трагедией для обоих.
Играя, Мунира то и дело посматривала на отца. А он ничего не замечал, уйдя в свои мысли.
— Папа, о чем ты задумался? — не выдержала она и, быстро перебирая пальцами, перешла на веселый мотив другой любимой песни отца — о девушке, которая потеряла свои золотые башмачки.
Вдруг Мансур Хакимович, сделав неловкое движение, тихонько охнул.
— Что, больно? — тревожно обратились к нему в один голос жена и дочь. — Давайте лучше посидим.
Они втроем устроились на диване, Мунира — между отцом и матерью.
— Ну, как с твоими планами на будущее, Мунира? — спросил Ильдарский.
— Я уже, папа, писала тебе.
— Ты спрашивала, как я смотрю на медицину. Что же, не могу не уважать эту науку. Врачи не раз выручали меня. Так уж и быть, признаюсь тебе, что не так давно один военный хирург мастерски удалил из твоего отца около двух дюжин осколков…
Мунира представила себе уже немолодого хирурга в накрахмаленной белой шапочке. Конечно, спокойствие его было чисто внешнее, когда он вступил в единоборство со смертельной опасностью, угрожавшей ее отцу…
— Я был бы только рад, если бы и моя дочь спасала жизнь людей, — сказал Ильдарский и, взглянув на сосредоточенную Муниру, понял, что его слова пришлись дочери по душе.
— Значит, и ты, папа, за медицину? — Мунира радовалась, что нашла поддержку у отца в этом давно мучившем ее вопросе.
И она разоткровенничалась с отцом. Еще совсем девочкой она задумывалась над тем, почему человек так обидно мало живет. Всякие там слоны, щуки, попугаи вдвое, втрое долговечнее людей, гениальных существ, научившихся пересоздавать самое природу. Она всегда верила, что наука обязательно найдет пути продления человеческой жизни никак не меньше чем до ста лет.
— И при коммунизме этого добьются! — взволнованно закончила Мунира.
Отец и мать обменялись взглядами, которые без слов говорили, как они гордятся своей дочерью.