— Да, это он! — прошептала она, обернувшись растерянно к Коневину. И все остальные, конечно же, тоже услышали ее шепот. Лейтенант Глей так и уставился на нее; глаза его горели праведным гневом. Охранник отступил назад, клерки что-то недовольно забормотали. Коневин тоже смотрел на нее весьма холодно. Но поскольку Луиза продолжала сидеть неподвижно, именно Коневину пришлось подойти к заключенному. Остановившись на некотором расстоянии от него, он спросил тихо и растерянно:
— Так вы Сорде?… Господин Сорде, это вы?…
Человек терпеливо ждал продолжения и не отвечал.
— Мы привезли приказ о вашем освобождении, господин Сорде. Ваш приговор отменен Верховным судом. Вы меня понимаете? — Коневин повернулся к Луизе. — Этот человек действительно очень болен, госпожа баронесса… — В его голосе слышались раздражение и отвращение. — Представления не имею, что вы сможете тут сделать. Положение совершенно немыслимое! Вы уверены, что?…
— Позаботьтесь, пожалуйста, чтобы они поскорее покончили со всеми формальностями, — прервала его Луиза. На заключенного она не смотрела.
— Сейчас принесут его вещи, баронесса, — пояснил, нависая над нею, лейтенант Глей. Теперь он держался очень официально и самоуверенно. — Видите ли, после ареста имущество этого господина, естественно, было конфисковано, но все его личные вещи в целости и сохранности.
— Лучше бы за кузнецом послали, — заметил длинноволосый клерк, а второй, без шеи, хрюкнул в ответ:
— Да не нужен ему кузнец, он ведь в камере для больных содержался.
Услышав их разговор, лейтенант спросил:
— Так он в кандалах или нет, Лийвек?
— Нет, — ответил охранник.
Коневин все это время старался стоять как можно дальше от арестанта, время от времени цокая языком от нетерпения и отвращения. Наконец еще один охранник принес чемодан и перевязанный веревкой узел с одеждой, а также небольшой бумажный сверток. Лейтенант сам развернул бумагу и разложил на столе содержимое свертка: серебряные часы на цепочке, запонки, несколько медяков, перочинный ножик…
— Вот имущество этого господина. Видите, баронесса, все цело, — сказал он.
Луиза заметила, что чемодан и узел с одеждой покрыты пушистой голубоватой плесенью.
— Теперь мы можем наконец идти? — спросила она, но оказалось, что документы еще не готовы. Клерк с короткой шеей непрерывно что-то писал.
— Но вы же не можете посадить его к себе в карету, баронесса! — прошептал Коневин Луизе, подойдя к ней почти вплотную. — Состояние… в котором он…
— А что вы мне можете предложить? — холодно спросила Луиза и, точно желая выразить свое презрение к этому малодушному человеку, заставила себя подойти к арестанту в сером. Но тот, похоже, и не смотрел на нее, а на обращенный к нему вопрос ответил не сразу, сперва странно высоким и одновременно хриплым голосом спросив:
— Можно мне сесть?
Его тело и одежда пропахли потом и болезнью. Его одеяние некогда, видимо, было красным или цвета сливы, но теперь почернело от грязи. Луиза так и не смогла заставить себя хотя бы прикоснуться к нему. Лишь указала на деревянный табурет:
— Пожалуйста, садитесь.
Но он не двинулся с места. Один раз провел рукой по лицу — таким знакомым жестом! — и снова застыл в позе терпеливого ожидания, мигая опухшими глазами.
— Знаете, баронесса, эта болезнь очень им всем на мозги действует, — с презрением заметил лейтенант, протягивая Луизе свернутые в трубку документы. — Некоторые совсем тупыми становятся. Но этот-то, без сомнения, скоро на поправку пойдет. Вот вам приказ о его освобождении, а это его паспорт. Господин Коневин все объяснит, а конвоир проводит вас и вынесет из тюрьмы вещи. Честь имею, баронесса, рад был служить!
Тот охранник, что привел Итале, уже куда-то исчез. Луиза понимала, что Коневин ни под каким видом помогать ей не станет. Писцы и лейтенант Глей недобро посматривали на нее, явно выжидая. И ей пришлось-таки взять Итале за руку, чтобы заставить его сдвинуться с места и выйти вместе с нею из этой комнаты, из-под этих давящих каменных сводов. Он еле держался на ногах, хромал, пошатывался, а когда они вышли во двор и в глаза им ударил ясный холодный свет мартовского солнца, он остановился и, закрыв руками глаза, застонал от боли.
— Пойдем, пойдем же! — подталкивала она его. Охранники у входа в тюрьму, охранники у внутренних и у внешних ворот — все, все смотрели на них с любопытством, но не испытывая ни малейшего сострадания! То, что делала она, было, с их точки зрения, совершенно неправильно; это противоречило их желаниям и убеждениям, нарушало их уверенность в правильности того, ради чего они здесь стояли, охраняя запертые тюремные ворота, запертые тюремные двери… То, что Луиза тысячу раз представляла себе как миг наивысшего триумфа, оказалось унизительным и уродливым. Возница в наемной карете, уныло ждавший ее возвращения, изумленно уставился на шаркавшего ногами оборванца и заявил:
— Внутрь нельзя!
И ей пришлось дать вознице десять крунеров, чтобы он разрешил Итале сесть в карету, а потом она ехала в тесной карете рядом с этим грязным больным человеком, страдая от страха и отвращения. Она была потрясена жалким видом Итале, его болезнью, его униженностью. А он сидел, скрючившись и устало качая лысой головой, когда карета подскакивала на ухабах, и его крупные руки безжизненно лежали на коленях и казались мертвенно-бледными и странно похожими на руки того великана-лейтенанта из тюремной охраны.
Коневин, который ехал рядом с возницей, оказался гораздо более услужливым и полезным, когда они наконец добрались до гостиницы. Собственно, Луиза сперва собиралась переночевать в гостинице и только потом везти Итале дальше — в собственной, куда более удобной карете, ибо до их имения в Совене было отсюда более пятидесяти миль. Однако этот план, как ей и самой стало уже понятно, безнадежно провалился. Впрочем, Коневин постарался тут же найти свежих лошадей и легкое ландо, а слугам из гостиницы велел приготовить в карете баронессы удобное ложе для больного. Когда с этими приготовлениями было покончено, день уже клонился к вечеру. Итале поместили в карету, а Луиза вместе с горничной устроилась в ландо, и повозки покатились на север по крутым улочкам Ракавы, миновали старинные ворота, многочисленные фабричные здания и выехали на длинную и прямую дорогу, полого поднимавшуюся в горы.
Путь оказался нелегким. Из-за размытых мартовскими дождями дорог и разлива реки Рас им пришлось километров сорок ехать в объезд, через Фораной, где они наконец смогли перебраться на тот берег реки по мосту, и еще столько же — чтобы снова выбраться на северную дорогу, так что в пути они провели три ночи и два дня. Больной по большей части пребывал в состоянии какого-то ступора, безвольного равнодушия ко всему на свете, и спал или делал вид, что спит. Когда ранним утром они наконец добрались до цели, оказалось, что у Итале сильный жар и он буквально не стоит на ногах. Письмо Луизы к домоправительнице, разумеется, задержалось по вине почты, и дом был совершенно не готов к приему гостей, а большая часть комнат даже просто не топлена. Шел дождь. Луиза велела уложить больного в постель и послала за врачом, но так и не дождалась его приезда: сказались усталость и напряжение, и она, нечаянно уснув, проспала двадцать часов подряд.
Врач, человек с кислым лицом, больше похожий на ветеринара или цирюльника, сообщил ей, что у больного рецидив лихорадки, вызванный, видимо, переохлаждением и неудобствами, связанными с долгим переездом. «Неудобствами!» — сердито думала Луиза, вспоминая влажные стены тюрьмы Сен-Лазар, однако ничего объяснять доктору не стала; она уже научилась — благодаря страже у тюремных ворот, благодаря поведению возницы и горничной, а также благодаря собственным тогдашним ощущениям — никому ничего не объяснять и даже не упоминать о том, где Итале провел последние два года. Если бы врач догадался о том, откуда прибыл этот его пациент, то вряд ли с должным уважением отнесся бы к больному и к самой Луизе, которая привезла к себе в дом умирающего от тифа арестанта. Нет, он бы, конечно, взял плату за свой визит и, возможно, даже посоветовал бы какое-то лечение, но, безусловно, считал бы себя несопоставимо выше их обоих, ибо порядочных людей, как известно, в тюрьму не сажают!