Почему все это так? Почему ее победа, ее торжество обернулись таким стыдом и неловкостью? Итале продолжал лежать в постели, больной, ко всему равнодушный, время шло, но до сих пор он ничем не показал даже, что узнал ее, ни разу не произнес ее имя, и ей было до него не достучаться. Иногда ей казалось, что разум покинул его, но она не осмеливалась спросить у врача, чем вызвано это болезненное равнодушие и пройдет ли оно, когда больному станет лучше. Да и станет ли ему когда-нибудь лучше? Она заглядывала в комнату Итале не более одного раза в день. Ей не хотелось признаваться даже себе самой, что его теперешний вид вызывает у нее отвращение, пугает ее — эта лысая голова (собственно, не лысая, а просто выбритая из-за вшей, как объяснил ей врач), ничего не выражающий взгляд, костлявое тело, обтянутое желтоватой кожей, не знающее покоя и в то же время словно бесчувственное… Это нездоровое тело полностью заслонило собой в ее глазах прекрасное тело молодого любовника, которое она так хорошо помнила. Те ночи, те счастливые часы, проведенные вместе с Итале, она хранила в памяти, как самое дорогое сокровище; это был единственный период в ее жизни, когда она вообще позволила себе касаться чужого тела и, мало того, испытывала от этого наслаждение… Но теперь все эти дивные ощущения запятнаны, замараны тюремной грязью, испорчены запахами болезни и смертной плоти. И у нее ничего не осталось. Нет, она должна сохранить в памяти прошлое, должна донести его до тех дней, когда Итале снова станет самим собой! Но, почему оно никак не наступает, это будущее? Ведь она так долго о нем мечтала! Итале на свободе, и они вдвоем в уединенной усадьбе, и весна в самом разгаре…
Дожди все продолжались. Дом никак не удавалось как следует просушить и прогреть. Старая домоправительница была особой болезненной и ворчливой, а управляющий каждый день приходил к Луизе с вопросами, на которые она не могла дать сколько-нибудь разумного ответа, и жаловался на долги, на неоправданно дорогие покупки, на неудавшиеся торги, в которых она ничего не понимала. Врач тоже приходил и уходил, вечно мрачный, молчаливый; он часто приносил с собой банку, где извивались отвратительные, черные и жирные пиявки. Луиза старалась каждый день совершать прогулки, но и лошади в Совене были старые, с больными суставами. Здесь уже много лет никто не охотился, не ездил верхом, и некому было привести конюшню в порядок. Крестьяне-арендаторы занимались собственными делами и совершенно не интересовались тем, где в данный момент находится хозяйка усадьбы. В городе Луиза тоже растеряла всех прежних знакомых, хотя город находился всего километрах в десяти от усадьбы. Между прочим, именно в этом городе когда-то ее дед заложил основу своего огромного состояния, спекулируя в военное время продуктами питания, и с тех пор считался великим человеком. Луиза скучала и чувствовала себя страшно одинокой, как в годы детства, когда ее как бы отодвинули в сторону и забыли. Однако на этот раз она сама была виновата в подобной изоляции: она сама никому не сказала ни слова о своих намерениях, надеясь хоть раз в жизни несколько дней побыть с Итале наедине… Не выдержав, она написала Энрике в Вену, прося его пораньше закончить дела и приехать к ней в поместье. «Ты мне необходим, — писала она. — Я просто ума не приложу, как мне быть дальше!» До такой степени ее душевные и физические силы не смогли истощить даже бесконечные бои с представителями власти, которые она вела в Красное и которые закончились приказом об освобождении Итале из ракавской тюрьмы Сен-Лазар. Теперь она понимала, насколько увлекла ее предпринятая «осада», как нравились ей разнообразные стратегические уловки и тактические приемы — постепенное укрепление собственных позиций с помощью лести, влиятельных знакомых, хитрости, умения расплетать самые злонамеренные козни и обводить вокруг пальца глупцов… Луизе, поставившей перед собой одну-единственную цель и упорно к ней стремившейся, за короткое время удалось стать заметной фигурой в политической жизни столицы, хотя она порой по нескольку дней или даже недель не думала об этой цели и уж, разумеется, ни с кем о ней не говорила. Она оказывала различные мелкие и крупные услуги высокопоставленным лицам, мужчинам и женщинам, оказавшимся менее проницательными, чем она; она добилась для своего брата дипломатического поста в Вене; она стала приятельницей великой герцогини и одновременно подружилась с кумиром городской черни Стефаном Орагоном; сам премьер-министр Корнелиус приезжал к ней в гости, желая встретиться и побеседовать с бывавшими здесь людьми, удивительно умными и неболтливыми; новый министр финансов, Раскайнескар из Валь Альтесмы, предложил Луизе руку и сердце, полагая, что такой брак укрепит позиции обоих. Краснойская газета «Светское общество» судачила о ней, не умолкая, но никому так и не удалось ее очернить или оклеветать. Как в личной жизни, так и в политических интригах она умело и ловко использовала все свои таланты и уверенно шла к цели, а потом с полным правом на победу завоевывала ее. Да, она одерживала победу за победой, и вот оно — то, к чему она так храбро шла через бесчисленные кабинеты и министерства!..
Ее мучили воспоминания о той минуте, когда она впервые увидела Итале таким больным и жалким. Почему, за что она так наказана? Ведь она положила столько сил, чтобы освободить его! И добилась своего! Но разве это свобода? И что она дала ей? Одиночество? Доктор пригласил из города опытную сиделку, чтобы ухаживать за Итале. Однажды вечером, когда сиделка ужинала внизу, Луиза поднялась в комнату больного, влекомая каким-то беспокойным и сердитым чувством. Комната была освещена лишь ярко горевшим в камине огнем. Сперва Луизе показалось, что Итале спит, но стоило ей подойти поближе, как он шевельнулся и спросил:
— Кто здесь?
— Это я, — сказала она, — Луиза. Ты меня узнаешь? — Она подошла к нему еще ближе и заговорила — громко, нетерпеливо, с вызовом. Лица его ей в темноте было не разглядеть.
Он ей ответил; голос его был слаб, но звучал вполне естественно, как прежде.
— Ничего не помню! — сказал он. — А где Амадей?
Она похолодела; страх стиснул горло.
— Он не здесь, — прошептала она.
Но больной не обратил внимания на столь странную форму ответа. Он чуть-чуть повернул голову, и красные отблески пламени осветили его худую щеку. Смотрел он прямо перед собой. Луиза устало опустилась в кресло, стоявшее в изножии кровати. Ее била дрожь; больше они не сказали друг другу ни слова, и она вскоре поднялась и вышла из комнаты. Подходя к двери, она услышала, как Итале протяжно вздохнул и что-то прошептал, а потом громко и отчетливо произнес два слова: «Снег идет», — и снова умолк.
Луиза поспешила прочь, а у себя в комнате подошла к окну, выходящему в сад, и долго смотрела, как бегут по небу облака и мелькает, то появлялась, то исчезая меж ними, полная луна. Она видела и дорогу, прямым светлым лучом пролегавшую меж темных полей и ведущую вдаль от ворот усадьбы. Когда она была ребенком, то всегда смотрела на эту дорогу с ожиданием: по ней взрослые, ее родители и их гости, приезжали и уезжали, когда хотели, и в ее сознании эта дорога всегда невольно ассоциировалась со свободой; и она всегда думала, что именно по этой дороге уедет отсюда навстречу свободе, когда придет ее время. И тоже будет вольна уезжать и приезжать, когда захочет, и ни от кого не будет зависеть, ни у кого не будет спрашивать разрешения. Что ж, теперь она могла ходить и ездить по этой дороге сколько угодно; она обрела ее, эту свою свободу, да только слово это утратило свое истинное значение. Как и слово «любовь». Разве она не любила Итале? А разве он ее не любил? Но она совсем его не знала. Она положила столько сил, чтобы его освободить, а он оказался совсем не тем, кого она так мечтала увидеть рядом с собою, и лежал сейчас больной, слабый, у нее дома, но был так далек от нее. И разве имеет теперь значение то, что когда-то они были любовниками? Кем она тогда была для него? Он ведь тоже ее совсем не знает, не потрудился узнать, не успел. Он и сейчас даже по имени ее не назвал, лишь спросил о покойнике да заметил, что снег идет. Ему были дороги лишь его собственные воспоминания, привычный для него мир со всеми радостями и невзгодами — тот огромный и живой мир, в котором она, Луиза, была некогда лишь одним из не самых значительных элементов; она и в горячечном бреду Итале, если вслушивалась, могла расслышать какие-то отзвуки этого мира, какие-то обрывки воспоминаний о нем… Но где же ее место? И разве есть у нее место в этом его странном мире? Нет, она в нем совершенно заблудилась, она никогда не была и никогда не будет центром этого бесконечно богатого мира! А стать всего лишь его частицей, одной из его составляющих, означало для нее утрату собственной независимости, утрату самой себя. На это она пойти не могла. Она никогда не могла от себя отречься — разве что на несколько мгновений, о которых теперь старалась забыть, как о чем-то постыдном. Да и что хорошего было в их так называемой любви? В касающихся друг друга и переплетающихся руках? Во всем этом потоке слов и чувств, когда вот она, истина: убогое одиночество, отрешенность и равнодушие умирающего тела — точно у больного животного.