— О да, — сказал Итале. — Это он умел хорошо.
Он взял у Карантая записку, бережно свернул ее и сунул в кармашек для часов.
— Как у тебя-то дела, Кунней?
— Да все работаю. — Он посмотрел на Итале. — Мы теперь ваши комнаты заняли — нас ведь шестеро теперь, вот мы и решили попросторнее устроиться. Но если вы захотите вернуться…
— Нет, я, конечно же, не вернусь, Кунней. Роза с вас теперь за квартиру больше берет?
— Нет. Она и с господина Бруноя под конец платы не брала. Так что я часы да книги его продал, ну и у него кое-что накоплено было, и этого вполне на похороны хватило. А Роза, она ничего. Понимает, когда человеку тяжело приходится.
Итале присел на корточки и с серьезным видом протянул руку мальчику, хрупкому, но державшемуся удивительно важно в своем нелепом, каком-то девчоночьем платьице.
— Прощай, Лийве, — сказал он. Крошечная ручка ребенка в его крупной руке выглядела так трогательно, что он лишь ласково коснулся щечки малыша губами и тут же отвернулся и встал. Пожав руку Куннею, он распрощался с ним, и они с Карантаем направились в южную часть города, Элейнапраде. Там Карантай отдал ему бережно хранимое письмо от 6 февраля 1828 года, адресованное Итале Сорде и написанное Амадеем Эстенскаром. Итале начал было его читать, но отложил и, устало уронив голову на руки, пробормотал:
— Не могу я больше читать письма от мертвых!
Карантай занимал весь верхний этаж дома, несколько просторных комнат с большими светлыми окнами, обставленных, правда, весьма экономно. Итале довольно долго бродил по комнатам, стуча башмаками по голым полам, потом наконец сел и устало промолвил:
— Никого из них сегодня нет, все умерли.
— Для страны это были очень непростые два года, — мягко заметил Карантай.
— Но в чем же дело… в чем дело, Сандер?
— Не знаю. У меня-то самого все более или менее в порядке. Я продолжаю писать, а это единственное, как ты знаешь, что мне действительно в жизни не безразлично. Кроме того, этим занятием я вполне неплохо зарабатываю. А в сентябре я намерен жениться.
— Да ну!.. На Кареле?
Карантай кивнул. Он давно уже любил эту женщину, но говорить об этом всегда избегал. Даже сейчас Итале не мог бы с уверенностью сказать, отражает ли его нежелание говорить на эту тему свойственную Карантаю холодность чувств, или же он просто пытается не показывать другим своего счастья, которое кажется ему эгоистичным и несколько непристойным в такой обстановке.
— И я считаю, что в данный момент имею все, чего когда-либо просил у судьбы, — продолжал он. — Но если иметь в виду всех нас, вместе взятых, то последние годы были далеко не лучшими. Ты сидел в тюрьме, Амадей умер, Френин сдался… А впрочем, кому придет в голову обвинять его? Мы ведь всегда понимали, что хотим собственной головой пробить каменную стену. Не удивительно, что кое у кого голова и не выдерживает. И от этих ударов в ней происходит некоторая путаница… И потом, было столько обысков и вызовов в суд… Знаешь, Томаса уже три раза вызывали. И еще эти чертовы «административные приговоры»! Вот что действительно страшно. Да и цензура совершенно удержу не знает. Мне порой кажется удивительным, как это люди осмеливаются читать наш журнал… Но ведь действительно читают! И подписка за прошлые полтора года выросла вдвое! И к нам все время приходят молодые люди, а также опытные бунтари вроде Санджусто — нас становится значительно больше, чем было прежде! Вот только ожидание слишком уж затянулось. Да мы, собственно, никогда и не знали толком, чего ждем. И в этом отношении перемен никаких, разве что все мы стали на пару лет старше.
Итале улыбнулся. Доброжелательное здравомыслие Карантая, как всегда, его подбодрило.
— Ожидание затянулось… — сказал он. — Это не про тебя, Сандер. У тебя есть любимая работа. А вот я никогда не работал по-настоящему. Я только других умел приводить в рабочее состояние.
— Ничего, придет и твое время, Итале.
— Правда? А разве у меня будет еще какое-то иное время? — Карантай не ответил, и Итале продолжал: — Не знаю, Сандер… Но, по-моему, я проиграл. Я, наверное, не имею права говорить об этом…
— Ты заслужил право говорить о чем угодно.
— Нет. В том-то и дело. Ничего я не заслужил… Ничего! Там ничего нельзя ни заслужить, ни выиграть — там, где я был, Сандер. Там всегда только проигрываешь. Утрачиваешь право разговаривать с людьми, у которых еще есть… которые верят в рассвет… Там я усвоил одно: никаких прав у меня нет, а вот ответственность моя перед другими бесконечна.
— Ну уж нет! Это было бы поистине бесконечной несправедливостью, Итале.
— Мне бы куда больше хотелось поверить тебе, а не собственным глазам, — горько обронил Итале. — Мне бы так этого хотелось… Я ведь раньше был куда лучше… — Он резко оборвал себя и вскочил. — Знаешь, я ужасно устал. Можно мне ненадолго прилечь?
Карантай проводил его в одну из свободных комнат, Итале лег, и часов в восемь Карантай заглянул к нему, чтобы пригласить его поужинать в кафе. Но Итале крепко спал, и Карантай решил его не будить. Он видел, какое у Сорде лицо — измученное, расслабленное во сне. Карантай отошел к окну, из которого видна была западная окраина города, крыши и каминные трубы, окутанные дымной пеленой и уже сгущавшимися сумерками. Было жарко; стояло полное безветрие. Сандер так и застыл у окна, глядя на своего друга, которого уже не надеялся когда-либо увидеть вновь, и мечтая о том, чтобы с реки подул ветер и ночью пошел дождь. Но погода меняться явно не собиралась. На письменном столе Карантай заметил серебряные часы с открытой крышкой. Они показывали половину третьего. Карантай потряс их, но они так и не пошли. Наконец он все же решился разбудить Итале; друзья спустились на улицу и зашли в соседнюю гостиницу, где Карантай обычно завтракал и обедал.
Закончился жаркий июль, но начало августа тоже прохлады не принесло. Итале по-прежнему жил у Карантая, который чуть ли не силой заставил его остаться, и он легко подчинился, поскольку особого желания подыскивать себе квартиру и куда-то переезжать у него не было. Временность этого жилья и дружелюбное, хотя и весьма сдержанное отношение к нему Карантая вполне его устраивали. Участие, дружба — все это было ему совершенно необходимо, но он никак не мог снова прижиться в Красное, никак не мог снова взять на себя какие-то еще обязательства, кроме дружбы и верности. Он выжидал, страдая от собственной нерешительности, плывя по течению, и напряжение в его душе все более усиливалось по мере того, как укреплялось его здоровье. На него весьма благотворно действовало общество друзей — Карантая, Брелавая, Санджусто и других; раз в две недели, по понедельникам, он с нетерпением ждал почтового дилижанса, привозившего ему письма из Монтайны. С неменьшим нетерпением ждал он и собственного решения о том, чем будет заниматься дальше и где будет жить — останется ли в Красное или переедет куда-либо еще. Ждал, сам не зная чего.
Георг Геллескар путешествовал по Германии, его возвращения ожидали не ранее чем недели через две-три. Итале посетил старого графа, выразил ему свое уважение и был принят с такой искренней радостью, что ему даже стало неловко. Графу, старому упрямцу, уже перевалило за восемьдесят, и он почти умолял Итале остаться и пожить у него: «Знаете, я ведь счет потерял этим пустым комнатам…» Старик спросил и о Луизе, он даже Эстенскара вспомнил, хотя тот никогда ему не нравился. «Ну да, я так и думал: этот парень всегда был что твой фейерверк! И вот — одна прекрасная вспышка, и все кончено… Что ж, у него хватило ума, чтобы это понять и не тянуть, испуская жалкие последние брызги, еще лет пятьдесят, утомив своим присутствием всю Вселенную…»
— Интересно, неужели большая часть людей действительно всего лишь «утомляет своим присутствием Вселенную»? — спросил Итале у Карантая, когда они туманным теплым вечером брели от старого графа домой, на Элейнапраде.
— Вообще-то суть моей профессии именно в этом и заключается, — ответил писатель. — Я должен раздражать. И я, безусловно, предпочитаю «раздражать Вселенную», а не пребывать в раздражении от нее.