Выбрать главу

Санджусто помог женщине сесть в карету, возница протрубил в рожок, крикнул «Хой!», старенький экипаж протестующе застонал, заскрипел всеми своими суставами, и они тронулись в путь. Вскоре болезненное состояние дилижанса стало сказываться и на суставах троих его взрослых пассажиров. Четвертому же не было еще и двух лет, и он весил так мало, что бесконечные раскачивания и подтряхивания ничуть его не беспокоили, напротив, он воспринимал их как некое веселое развлечение. Его молодая мать и Санджусто вскоре задремали, а Итале и малыш продолжали бодрствовать. Мальчик то принимался играть с узлами, наваленными вокруг, то подбирал соломинки с пола кареты, то вдруг начинал озираться вокруг с задумчивым и даже печальным видом, но ни разу не пожаловался. За окошком кареты висел серый туман, было очень холодно. Итале сгорбился и поднял воротник пальто, стараясь погрузиться в него как можно глубже; руки он засунул в карманы. После тюрьмы Сен-Лазар, где от холода он страдал значительно сильнее, чем от всех прочих невзгод, Итале теперь все время мерз и стал даже бояться холода, поскольку не имел возможности ему сопротивляться. Сейчас, например, он изо всех сил сдерживал дрожь, стараясь хотя бы не стучать зубами. Чтобы отвлечься, он старался все время смотреть в окно или в узкую щель в передней стенке кареты, но там ему была видна в основном шляпа того мальчишки, что ехал верхом на кореннике, и кусочек серого неба. Но когда карета поворачивала, становились все же видны и вершины гор. Быстро наступал день. Теперь уже и округлые холмы по обе стороны от дороги были ярко освещены солнцем. В такие погожие летние дни в горах обычно убирают урожай. Впрочем, сено с лугов было давно уже скошено и убрано, и теперь наступила очередь зерновых. На полях, раскинувшихся по склонам холмов, виднелись ряды жнецов; их серпы, взлетая в воздух, поблескивали на солнце. Когда дилижанс проезжал по деревням, мимо помещичьих усадеб или хозяйств арендаторов, дома которых располагались обычно совсем рядом с дорогой, из-под колес врассыпную бросались с кудахтаньем белые и рыжие куры, а собаки долго неслись с лаем за дилижансом, пока он не скрывался из виду. Порой над горами, в синей, нагретой солнцем выси, лениво описывал круги коршун. Впереди, над длинными склонами и желтыми холмами предгорий, высились острые скалы горных вершин.

Итале вспомнил — теперь уж годы прошли с тех пор! — как, уезжая из этих краев, вытащил часы, чтобы точно заметить мгновение, когда родные вершины скроются с глаз; это был сентябрь, и время он запомнил: девять двадцать утра, вот только число вспомнить так и не смог. Тогда он ехал в Соларий, намереваясь в скором времени перебраться в Красной, а потом съездить и в Айзнар, Эстен, Ракаву. Ракава… Он вдруг вспомнил ту ледяную темницу, где провел столько дней прикованным к стене, и площадь Рукх, освещенную лучами восходящего солнца, и улицу Эбройи в дыму пожаров… Что ж, круг замкнулся, но и теперь он не знал, как дальше ляжет его путь и есть ли на свете такое место, которое он с чистым сердцем мог бы назвать Домом. Итале хотел было достать часы, но, не обнаружив их, решил, что они потеряны; потом вспомнил, что, поскольку часы больше не ходили, он просто оставил их на столе в квартире Карантая. Теперь они наверняка достались полицейским. Ну и пусть.

Санджусто судорожно вздохнул во сне. Хотя перед отправкой в путь знакомый кузнец в Фонтанасфарае как следует уложил ему руку в лубок, сильные боли у него не прекращались, и он старался как можно больше спать. Напротив него, тоже забившись в угол, спала юная мать. Ее еще совсем детское, округлое лицо казалось во сне странно суровым. Ее сынишка, соскользнув на пол кареты и устроившись между узлами, грустно посматривал оттуда и явно собирался заплакать. Вид у него был совершенно несчастный. Итале с виноватым видом отвел глаза. Ему не очень хотелось развлекать малыша, однако он был единственным бодрствующим из взрослых, и мальчик, несколько раз судорожно вздохнув, начал всхлипывать все громче, глядя прямо на Итале. Он был таким маленьким и беспомощным, что Итале не выдержал и, наклонившись к нему, сказал тихонько:

— Не плачь. Маму разбудишь.

Глазенки малыша тут же наполнились слезами, личико сморщилось, и он, как бы пробуя голос, негромко заревел.

— Вот черт! — выругался Итале, протянул руки и, вытащив ребенка из груды узлов, посадил к себе на колени. Прикосновение к этому легкому и хрупкому тельцу поразило его. Ну конечно же, малыш не виноват в том, что ему холодно и скучно!

Ребенок еще раза два всхлипнул, потом легонько вздохнул раза два, точно вторя печальным вздохам спящего Санджусто, сунул палец в рот и принялся крутить пуговицу на пальто Итале. Как называла его мать? Ах да, Стасио. «Отец-то Стасио умер, — рассказывала она кому-то в айзнарском дилижансе прошлой ночью. — Еще в июне. От чахотки». Итале почувствовал, что его руки легко касается ручка ребенка. Странно, эта женщина не назвала умершего по имени, не сказала «мой муж», нет — всего лишь «отец Стасио», словно вся суть умершего молодого мужчины заключалась в его отцовстве. Стасио нашел новую интересную пуговицу — на жилете Итале — и теперь осторожно ощупывал ее, точно скряга свое сокровище, но палец изо рта так и не выпускал. Постепенно головенка его клонилась все ниже, потом он положил ее Итале на плечо и уснул. Бедняга, наверное, просто замерз, думал Итале, а теперь вот согрелся, ну и пусть поспит. В окно Итале больше не смотрел; он не сводил глаз с маленькой, почти невесомой головенки, прильнувшей к его плечу. Волосы у малыша были каштановые и очень мягкие. Итале легонько погладил мальчика по голове, думая о своем давнем друге Эжене Бруное; у Бруноя волосы тоже были каштановые, только жесткие и сухие. Итале попытался вспомнить его лицо, но не смог. Да он по-настоящему почти ничего не мог вспомнить из своего прошлого, и каждый раз у него возникало лишь какое-то тупое сожаление. И стыд. И вслед за стыдом, как всегда, пришли мысли о бессмысленной гибели Изабера, но он постарался прогнать эти печальные мысли и стал думать о Френине, о Карантае… Хотя и эти мысли тоже оказались невеселы: Карантай, наверное, ранен или убит, а может, арестован и сидит в тюрьме, а вот что могло произойти с Брелаваем? Представив себе, что и Брелавая могли схватить, бросить в холодную темницу, приковать на цепь, Итале невольно сжал кулаки. Но тут же постарался расслабиться, чтобы не разбудить уснувшего мальчика. Ну что ж, этот список следовало все же завершить. Итак, Амадей мертв, а Луиза… Странно, он никогда не думал о ней как о друге, никогда не ставил ее в один ряд с другими… Луиза, недобрая, ничего не прощающая ни другим, ни себе самой, такая верная и преданная, но предавшая себя и преданная им… Да, преданная им, Итале, как и все остальные, впрочем! И оба они — и он, и Луиза — были преданы собственными страстями, собственными надеждами, собственной любовью. Чему бы он, Итале, ни пытался отдаться со всей своей страстью, со всем сердцем и умом, всюду он умудрялся нанести обиду, кого-то ранить, и хуже всего для него самого было сознавать это. Рука Итале, обнимавшая отяжелевшего во сне малыша, совершенно онемела, но он не шевелился, чтобы его не разбудить. А потом неожиданно задремал и сам.

Ближе к полудню карета остановилась в маленькой горной деревушке, и Итале с облегчением передал Стасио его матери и растер наконец затекшую руку. Потом вместе с Санджусто выбрался из кареты и спросил у возницы:

— Это уже Бара?

— Ага, — откликнулся возница довольно, надо сказать, дружелюбно: говор у этого пассажира был явно местный.

— Мы уже почти на самой границе, — сказал Итале, отходя на обочину дороги, где стоял, потягиваясь и зевая, Санджусто. — Еще чуть-чуть — и Монтайна, а там полиции и ее сыщикам до нас не добраться.

Друзья немного погуляли по залитым солнцем горбатым улочкам Бары, погладили голодную собаку, что подошла к ним, выпрашивая подачку. Говорить обоим не хотелось, и они вскоре повернули назад, чтобы позавтракать в харчевне, больше напоминавшей сарай, над дверями которой красовалась вывеска: «Отдых путешественника». Обыкновенная деревенская девушка подала им самую простую еду — хлеб и сыр. Итале огляделся: грязные стены, грязный пол, грубые скамьи, щербатый стол; в открытую дверь была видна залитая солнечным светом пустынная улица, на которой, кроме тощей собаки, гревшейся на солнце, не было ни души. Девушка, поставив на стол кувшин кисловатого местного вина, даже рот открыла от изумления, когда они попросили кофе. Она явно страдала базедовой болезнью: у нее был довольно заметный зоб, выпученные глаза смотрели туповато. Итале успел уже позабыть этот туповатый взгляд, столь характерный для жителей горных селений.