Итале выпил вина и взял несколько газет, явно оставленных здесь проезжающими; в одной из них во весь разворот был напечатан текст одной из песен, с какими скитаются по дорогам местные коробейники; другая, по сути дела, представляла собой листовку, которую он машинально начал читать. Под заголовком «РЕВОЛЮЦИЯ» там говорилось следующее: «27 июля жители Парижа от имени всего французского народа подняли восстание против…» Дальше Итале читать не стал, но все же невольно отыскал глазами самую нижнюю строчку: «13 августа 1830 года. Редакция журнала «Новесма верба». Санджусто все еще жевал кусок хлеба. Итале положил листовку, встал и вышел из харчевни на солнце. Перед ним был жалкий кособокий домишко — щелястая дверь, в окне вместо стекла промасленная бумага, у колодца роются в грязи свиньи… К ногам Итале все жалась та тощая белая собака. Он посмотрел в другую сторону: на дальнем конце коротенькой деревенской улицы победоносно возвышалась на своих огромных колесах почтовая карета, казавшаяся больше окружавших ее лачуг. За деревней улица вновь превращалась в извилистую горную дорогу, по которой им предстояло еще довольно долго ехать и которая уже привела их достаточно далеко.
— По-моему, лошадей уже запрягли, скоро поедем, — заметил Санджусто, тоже выходя на улицу.
Итале отвернулся и с такой силой оперся ладонями о стену харчевни, словно хотел столкнуть жалкий домишко под откос. Он чувствовал ладонями горячую сухую глину, жар солнца на плечах и думал: «Ничего, здесь у меня зато будут все основания спуститься наконец на землю; ведь я полагал, что непременно должен одержать победу, ибо помыслы мои были достаточно высоки, но потерпел поражение». Да еще какое! Все эти бесконечные слова, разговоры, споры оказались пустым сотрясением воздуха. Ложью. Потому что стальная цепь, которой ты прикован к стене, позволяет сделать не более двух шагов в сторону!
Пять лет он тосковал по дому, а теперь был вынужден возвращаться туда как беглец, был вынужден признаться себе, что дома-то у него и нет.
Медленно, упорно тащили дилижанс низкорослые лошадки, карета, покачиваясь, ползла по извилистой дороге вверх, и горы теперь заслоняли почти полнеба. Днем дилижанс остановился в Вермаре, а потом они, проехав километров пятнадцать по серпантину, поднялись еще метров на шестьсот; теперь дорога вела скорее на юг, чем на запад. Воздух становился все суше и прозрачнее, горы стали темно-синими, сверчки, кузнечики и цикады на склонах оглушительно звенели; мальчишка на спине коренника надвинул шапку на глаза и, чтобы не заснуть, монотонно что-то напевал. Одна из этих песен была Итале знакома:
Серая мгла да дождь осенний,
Спи, любимая, крепко спи!
Ах, разбила ты мое сердце,
Спи, пока не разбудят, спи…
— Не приставай к господам, Стасио!
— Ничего, он мне не мешает.
— Вы очень добры! Иди-ка сюда, сынок.
— Да пусть он у меня посидит. — Итале позволил малышу обследовать жилет, благодарный за то, что Стасио отвлек его от горьких мыслей о доме, а горы все толпились вокруг, глядя на него точно с упреком.
Дорога продолжала петлять, поднимаясь по щеке горы; мать Стасио, глянув в пропасть, по краю которой тащился дилижанс, побледнела и закрыла глаза.
— Ничего, — подбодрил ее Итале. — Еще километра три, и серпантин кончится, а дальше, до самого перевала, дорога почти прямая.
Теперь их обогнал бы даже пеший; упорные лошадки не сдавались и дружно натягивали поводья, мальчишка на кореннике окончательно проснулся, и над спинами лошадей то и дело свистел кнут возницы.
— Не скажете ли, господин, что это за горы?
— Это горы над озером Малафрена.
— Хой! Хой! — послышался сердитый крик возницы.
— Похоже, мы сейчас перевернемся, — равнодушно сообщил Санджусто.
Однако карета тут же выровнялась. Лошадки тянули исправно. Заходящее солнце светило теперь справа, и длинная тень горы Синвийи легла на лесистые склоны горы Сан-Дживан, стеной выросшей перед ними и отделявшей горную долину от открытых солнцу и ветрам предгорий.
— Очень похоже на те места, где я родился, — тихо промолвил Санджусто. — А если приглядеться — ничего общего! — Он помолчал и прибавил: — Значит, я все-таки с тобой поехал…
Итале рассеянно кивнул; он боролся с воспоминаниями о той пасхальной службе в айзнарском соборе, но избавиться от мыслей об этом никак не мог и наконец сказал вслух:
— Жаль, что я раньше не решился на все плюнуть и уехать домой! Тогда я еще не зашел так далеко, тогда я еще мог вернуться!
Санджусто остро на него глянул, помолчал и заметил:
— Пять-шесть лет — срок небольшой, Итале. А человек всегда в итоге возвращается домой.
— Но что он… с собой приносит?
— Разное. Не знаю.
— Ох, каким же я был раньше глупцом! Еще до того, как… Теперь-то я умный. Теперь-то я понимаю собственную глупость и безответственность! Но какой смысл в подобных уроках? Что хорошего в приобретенной таким способом премудрости, если за нее приходится платить надеждой?
— Не знаю, — повторил Санджусто очень тихо и смиренно.
Итале вдруг почувствовал жгучий стыд. Некоторое время он молчал, говорить о своих переживаниях ему совсем расхотелось. Привычка громко протестовать была в нем достаточно сильна, ибо возникла на благодатной почве, но теперь с этим пора было кончать и возвращаться к еще более старой привычке: к молчанию.
Снова проснулся Стасио, захныкал, и Итале, усадив малыша на колени, позволил ему играть с пуговицами на своем жилете. Горы, с одной стороны ярко освещенные солнцем, а с другой — совершенно черные, казалось, совсем сомкнулись над дорогой, однако лошади теперь бежали быстрее: дорога постепенно выровнялась, и вскоре, за перевалом, они увидели Партачейку, раскинувшуюся в узкой долине. Мальчишка на кореннике приветствовал ее появление протяжным свистом. Итале со стесненным сердцем смотрел на горбатые островерхие крыши Партачейки, на ее извилистые улицы, похожие на нарисованные серым карандашом ступени лестниц меж налезающих друг на друга домов, на монастырь Синвийя, хмуро взиравший на город с холма и казавшийся совершенно белым на фоне темного плеча горы, на гостиницу «Золотой лев», где он любил бывать еще ребенком и любоваться тем, как въезжают в город высокие запыленные экипажи из каких-то совсем уж отдаленных, прямо-таки невообразимых мест…
— А теперь куда? — спросил Санджусто, когда они уже стояли посреди булыжной мостовой. Итале, казавшийся совершенно растерянным, не двинулся с места.
— Не знаю. Я как-то не подумал…
В дверях «Золотого льва» появилась жена хозяина и с любопытством уставилась на молодых людей.
— Пошли, — решительно сказал Итале, и они стали подниматься по длинной лестнице с широкими, выложенными серой плиткой ступенями; миновав перекресток, они по узкому переулку добрались до второй такой же лестницы, которая привела их к воротам, за которыми виднелся старый сад. Здесь Итале наконец остановился.
— Итале, — Санджусто, видимо, тоже все это время что-то решал для себя, — знаешь, твои родственники… Все-таки мы явились как снег на голову. Будет лучше, если я пока остановлюсь в гостинице, а потом, когда это будет удобно, мы с тобой встретимся.
Итале с сердитым недоумением посмотрел на него, потом рассмеялся и сказал:
— А ты не сможешь остановиться в гостинице! У нас с тобой ни крунера не осталось. Ладно, не трусь, вперед! — И он рывком отворил калитку. Санджусто нерешительно последовал за ним по дорожке, обсаженной флоксами и анютиными глазками. На пороге дома их встретила юная служанка, при виде незнакомцев ставшая чрезвычайно неловкой, которая и провела их в гостиную, очень аккуратную, даже строго убранную комнату с широким окном. Вскоре туда вошла седовласая женщина, которая сперва тоже смотрела на молодых людей несколько озадаченно, потом удивление в ее глазах сменилось испугом, и она, схватившись рукой за горло, прошептала: