— До Сорга километров сорок. Пешком можно завтра к вечеру добраться.
— Я как раз об этом и думала. Но теперь везде, наверное, полицейские посты — и за городом, и повсюду на дорогах…
— Но не на тех, что ведут на восток.
— Мне немножко страшно, — тихо сказала она, помолчав немного; да, она больше уже не казалась ему цыганкой из диких степей — самая обыкновенная провинциалка, которая боится ходить одна по дорогам этой разоренной страны. Впрочем, ей и не нужно идти одной. Они вместе могли бы дойти по восточной дороге до Грассе, а потом спуститься на равнину и пробираться прямо между холмами от селения к селению, через поля, мимо одиноких ферм, пока осенним вечером перед ними не завиднеются серые стены Сорга и высокий шпиль собора. Сейчас из-за беспорядкров в Красное дороги должны быть совершенно пусты — ни автобусов, ни мчащихся машин — и они словно шагнут в прошлый век или даже в более ранние века, вернутся к своему наследию, убегут прочь от смерти.
— Вам лучше пока переждать здесь, — сказал он, когда они свернули на улицу Гейле. Она подняла голову, взглянула в его мрачное лицо, но ничего не сказала. На лестничной площадке она прошептала:
— Спасибо вам. Вы были очень добры, что пошли со мной.
— Очень хотел бы вам помочь. — Он повернулся к своей двери.
Днем окна в их квартире без конца дрожали. Мать сидела, сложив руки на коленях, и смотрела поверх цветущей герани на сияющее солнцем небо, по которому бежали небольшие облачка.
— Я пойду пройдусь, мама, — сказал Малер. Она не пошевелилась; однако, когда он уже надел пальто, сказала:
— Там небезопасно.
— Да. Небезопасно.
— Останься дома, Малер.
— Там такое солнышко! Солнце омывает всех нас своими лучами, не правда ли? Ну а мне просто необходимо хорошенько вымыться.
Мать смотрела на него с ужасом. Она, всегда отвергавшая чужую беспомощность, теперь не знала, как ей самой попросить о помощи.
— Это немыслимо, это просто безумие, и все эти беспорядки… ты не должен иметь к ним никакого отношения, я этого не допущу! Я в это ни за что не поверю! — она точно заклинала его, протягивая воздетые вверх руки, а он стоял рядом, крупный грузный мужчина. Внизу на улице кто-то сперва долго кричал, потом наступила тишина, потом крик раздался снова; снова задрожали стекла. Мать уронила воздетые руки и заплакала. — Но Малер, я же останусь одна!
— Да, ну что ж тут поделаешь, — мягко и задумчиво сказал он, стараясь не обидеть ее, — так уж теперь дела обстоят. — И, оставив ее в квартире, закрыл за собой дверь, спустился по лестнице и вышел на улицу; яркое октябрьское солнце сперва ослепило его, но потом он присоединился к идущей по улицам армии невооруженных людей и вместе с ними пошел на запад, к реке, но не через мост.
Братья и сестры
Раненый рабочий каменоломни лежал на высокой больничной кровати. В сознание он еще не приходил, но само его молчание было внушительным, давящим; его тело, накрытое простыней с намертво застывшими складками, и равнодушное лицо казались телом и лицом статуи. Мать рабочего, словно бросая вызов его молчанию и равнодушию, заговорила вдруг очень громко:
— Ну зачем, зачем ты это сделал? Или ты хочешь умереть раньше меня? Нет, вы только посмотрите на него, на моего сына, на моего красавца, моего ястреба, на мою полноводную реку! — Она точно выставляла напоказ свое горе, летела навстречу возможности выплеснуть его, точно жаворонок навстречу утренней заре. Молчание сына и громкий протест матери означали одно и то же: нестерпимое стало реальностью. Младший сын женщины стоял рядом и слушал. Молчание брата и крики матери измучили его, наполнили его душу тоской, огромной, как сама жизнь. Бесчувственное, безразличное ко всему тело брата, раскрошенное на куски, как кусок мела, давило на него своей тяжестью, ему хотелось убежать отсюда, спастись.
Спасенный стоял с ним рядом, невысокий, сутулый мужчина средних лет. В суставы его рук въелась известковая пыль. На него это все тоже производило тяжелое впечатление.
— Он спас мне жизнь, — сказал он Стефану, задыхаясь, словно хотел что-то объяснить этими словами. Голос его звучал безжизненно и монотонно — голос глухого человека.
— Да уж конечно, — сказал Стефан. — Он у нас такой.
Потом он вышел из палаты, чтобы перекусить. Все спрашивали его о брате.
— Он выживет, — говорил всем посетителям «Белого льва» Стефан. За завтраком он слишком много выпил. — Калекой останется, говорите? Это он-то? Костант? Да ему не меньше двух тонн известняка прямо на голову свалилось, и то не убило — он ведь и сам из камня. Он же на свет не родился, его в каменоломне вырубили. — Люди вокруг смеялись — то ли над его шутками, то ли над ним самим. — Да, вырубили его из камня! — упрямо повторил он. — Как и всех вас.
Он ушел из «Белого льва» и двинулся по улице Ардуре, миновал квартала четыре, оставил позади город, но продолжал идти на северо-восток, параллельно железнодорожным путям, что тянулись в том же направлении метрах в трехстах от дороги. Майское солнце над головой казалось маленьким и каким-то серым. Под ногами клубилась пыль, в которой кое-где торчала невысокая травка. Карст — огромная известняковая равнина — чуть шевелился вокруг него, дрожал в жарком мареве, похожем на прозрачные крылышки мух. Уменьшенные расстоянием, но все же суровые, в дрожащей сероватой мгле на горизонте высились горы. Он всю свою жизнь видел эти горы издали, только дважды вблизи, когда ездил на поезде в Брайлаву — туда и обратно. Он знал, что горы густо поросли лесом, темными елями, корни которых цепко держатся за берега быстрых ручьев; когда поезд с лязгом шел по горам, ветви елей то смыкались, то расступались над глубокими горными оврагами, освещенными восходящим солнцем, а дым от паровоза плыл вниз по зеленым склонам ущелий, словно оброненная вуаль. В горах бежали шумные сверкающие на солнце ручьи; и еще там были водопады. Здесь, на карстовой равнине, реки бежали под землей, молчаливые, запертые в темные каменные вены своих русел. Можно было целый день ехать верхом от Сфарой Кампе, но до гор все-таки не добраться и по-прежнему видеть вокруг ту же известняковую пыль, лишь на второй день к вечеру вы въезжали под сень деревьев, росших на берегах быстрых ручьев. Стефан Фабр присел на обочину неестественно прямой дороги, по которой шел, и уронил голову на колени. Он был здесь один, до города километра полтора, до железной дороги метров триста, до гор километров восемьдесят; он сидел и оплакивал своего брата. А равнина вокруг него дрожала, гримасничала в жарком мареве, точно лицо человека, мучимого болью.
После обеденного перерыва он опоздал на целый час. Он работал бухгалтером в «Чорин компани». К его столу подошел начальник отдела.
— Фабр, вам сегодня вовсе не обязательно было возвращаться на работу.
— Почему?
— Ну, может быть, вы хотели бы пойти в больницу…
— А чем я там могу помочь? Я ведь не могу его починить или сделать заново, верно?
— Ну, как хотите, — сказал начальник, отворачиваясь.
— Это ведь не я получил по башке двумя тоннами камней, что же мне-то в больнице делать? — Ему никто не ответил.
Когда в каменоломне случился обвал и Костант Фабр был ранен, ему исполнилось двадцать шесть; его брату было двадцать три, а их сестре Розане — тринадцать. Она как раз бурно росла, стала угрюмой, начала ощущать собственную значимость на этой земле. Она больше не бегала, как в детстве, а ходила степенно, неуклюже ступая и сутулясь, словно при каждом шаге преодолевала невольно некий порог. Розана говорила громко, а смеялась еще громче и сердито давала отпор всему, что ее задевало, — ветру, голосу, слову, которого не понимала, вечерней звезде… Она пока что не научилась воспринимать что-то равнодушно и спокойно, умела лишь отвергать нежелаемое. Обычно они со Стефаном ссорились, стараясь побольнее задеть друг друга, потому что каждый знал наиболее уязвимые и слабые места противника. Но в тот вечер когда он добрался домой, а мать еще не вернулась из больницы. Розана была молчалива и дом казался очень тихим. Она целый день думала о боли, о боли и о смерти; и на этот раз желание все отвергать изменило ей.