— Конечно, здесь куда лучше, чем в городе. В городе вообще ничего хорошего нет, — сказала кузина Экаты. Эката ничего ей не ответила. Ей просто нечего было ответить.
— Я думаю, Мартин все-таки вскоре в город вернется, — сказала она, помолчав. — Он никогда не хотел на земле работать. — И действительно, через какое-то время ее брат, которому стукнуло шестнадцать, вернулся в Сфарой Кампе и стал работать в карьере.
Он снял меблированную комнату с питанием. Его окно выходило прямо на задний двор Фабров — огороженный участок пыльной, поросшей сорняками земли с печально торчавшей в углу елкой. Хозяйка меблированных комнат, вдова рабочего из каменоломен, темноволосая, спокойная и державшаяся очень прямо женщина, напоминала Мартину его сестру Экату. С ней он чувствовал себя взрослым мужчиной, ему было с ней легко. Но когда хозяйка уходила из дому, ее дочка и другие постояльцы — четверо двадцатилетних парней — устанавливали свои порядки; они смеялись, хлопали друг друга по спине, а один из них, железнодорожный служащий из Брайлавы, доставал гитару и принимался наигрывать популярные песенки, поблескивая маслянистыми, темными, точно изюмины, глазами. Дочка хозяйки, тридцатилетняя незамужняя особа, смеялась слишком громко и слишком сильно суетилась; блузка у нее вечно вылезала на спине из-под пояска юбки, но она даже не думала ее заправлять. Мартин никак не мог понять, чего это они так галдят и веселятся и почему без конца хлопают друг друга по плечу? И зачем все эти песни, смех и шутки? Они и над Мартином подшучивали, но он, разумеется, только плечами пожимал и огрызался. Как-то раз он в ответ на их приставания грубо выругался — так отвечают на неуместные шутки рабочие каменоломен. Тогда гитарист отвел его в сторонку и очень серьезно объяснил, как следует вести себя в присутствии дам. Мартин слушал, покраснев и потупясь.
Он был крупный широкоплечий юноша и все думал, что ничего не стоит взять и свернуть шею этому типу из Брайлавы. Но ничего подобного он, конечно, не сделал. Не имел права. Этот тип да и все остальные здесь были взрослыми людьми и понимали о жизни нечто такое, о чем он еще понятия не имел. Это нечто как раз и служило причиной их непомерного веселья, суеты, подмигивания, пения и игры на гитаре. Пока он сам этого не поймет, они имеют полное право делать ему подобные замечания. Он пошел к себе наверх и, высунувшись в окно, закурил сигарету. Дымок от сигареты повис в неподвижных сумерках, окутавших елку в углу чужого двора, крыши домов — весь мир, точно заключив его внутрь голубоватого хрустального купола. На соседском дворе появилась Розана Фабр и легким движением выплеснула воду из миски, в которой мыла посуду; потом постояла немного, глядя на небо. Из окна она казалась Мартину совсем маленькой и тоже как бы пойманной в голубой кристалл. Ее темная головка была запрокинута вверх, оттененная воротником белой блузки. Весь карст в радиусе восьмидесяти километров застыл в полной неподвижности, лишь стекали и падали на землю последние капельки воды с миски Розаны да завивался кольцами дымок от сигареты, просачивавшийся сквозь пальцы Мартина. Мартин медленно и осторожно втянул руку в комнату, чтобы сигаретный дым не привлек ненароком внимания девушки. Розана вздохнула, постучала миской о крыльцо, чтобы вытряхнуть из нее остатки воды, хотя вода уже и так вся стекла, повернулась и снова вошла в дом; хлопнула дверь. Голубоватый воздух тут же сомкнулся, и на том месте, где только что стояла девушка, не осталось ни малейшего следа. Мартин прошептал этому безупречно прозрачному воздуху то самое слово, которое ему только что посоветовали никогда не произносить в присутствии дам, и через мгновение, словно в ответ, вспыхнула высоко в небе, где-то на северо-западе, ясная вечерняя звезда.
Костант Фабр, вернувшись из больницы домой, целыми днями сидел один. Теперь он был уже в состоянии пройти через комнату на костылях. Как он проводил эти долгие молчаливые дни, никто понятия не имел. Он и сам не знал, как ему это удается. От природы активный, он был самым сильным и сообразительным рабочим на каменоломнях и в двадцать три года уже стал десятником. Костант совершенно не умел бездельничать и оставаться в одиночестве. Он всегда отдавал все свое время работе. Теперь время, должно быть, решило взять свое. Ему оставалось лишь наблюдать, что время делает с ним; наблюдать без ужаса, без нетерпения, осторожно, как ученик наблюдает за работой мастера. Он все свои силы использовал теперь на то, чтобы обучиться своему новому занятию — быть слабым. Молчание, в котором теперь протекали его дни, липло к нему, въедалось в него, точно известковая пыль, когда-то въедавшаяся в его кожу.
Мать до шести работала в бакалейной лавке; Стефан приходил с работы в пять. По вечерам примерно в течение часа братья бывали вдвоем. Стефан раньше проводил этот час во дворе под елкой, дышал воздухом и с глупым видом наблюдал, как стрелой носятся за невидимыми насекомыми ласточки в бесконечно долго сгущавшихся сумерках, или же сидел в «Белом льве». Теперь же он сразу шел домой, приносил Костанту «Брайлавский вестник», и оба читали газету одновременно, передавая листы друг другу. Стефан каждый раз собирался завести с братом разговор, но почему-то все не заводил. Известковая пыль сковывала губы. И каждый день этот час проходил одинаково, в молчании. Старший брат сидел неподвижно, склонив красивое спокойное лицо над газетой. Он читал медленнее Стефана, и тому приходилось ждать, чтобы обменяться с ним газетными листами. Стефан следил, как глаза Костанта двигаются от слова к слову. Потом обычно приходила Розана, громко распрощавшись со школьными приятелями, чуть позже возвращалась с работы мать, в комнатах начинали хлопать двери, звучать громкие голоса, из кухни тянуло дымком, там стучали, звенели тарелками, и невыносимо долгий час кончался.
Однажды вечером, едва начав читать газету, Костант вдруг отложил ее. Он долго молчал, но даже не пошевелился, и поглощенный чтением Стефан ничего не заметил.
— Стефан, там, рядом с тобой моя трубка.
— Да-да, конечно, — пробормотал Стефан и передал ему трубку. Костант набил ее, закурил, попыхтел ею немного, потом отложил. Его правый кулак лежал на подлокотнике кресла тяжело и спокойно, точно сжимал узел совершенно неподъемного одиночества. Стефан спрятался за газетой, и молчание затянулось.
Я ему сейчас прочитаю вслух об этой коалиции профсоюзов, подумал Стефан, но читать не стал. Его глаза настойчиво искали какую-нибудь другую статью, которую можно было читать про себя. Почему я не могу с ним разговаривать?
— Роз подрастает, — сказал Костант.
— Да, у нее все хорошо, — пробормотал Стефан.
— За ней вскоре нужно будет приглядывать. Я все думал об этом. Наш город не годится для молоденькой девушки. Парни здесь дикие, а мужчины грубые.
— Так они везде такие.
— Да, наверное, — согласился Костант. Костант никогда никуда не уезжал с карстовой равнины, никогда не бывал даже за пределами Сфарой Кампе. И ничего, кроме этих известняков, улицы Ардуре, улицы Чорин и улицы Гульхельм, да еще страшно далеких гор и огромного неба над головой, в своей жизни не видел. — Знаешь, — сказал он, снова беря в руки трубку, — по-моему. Роз у нас немного чересчур своевольная.
— Это точно, да и парни дважды подумают, прежде чем завести шашни с сестрой Костанта Фабра, — сказал Стефан. — Но тебя-то она во всяком случае непременно послушается.
— И тебя тоже.
— Меня? А меня-то с какой стати?
— С такой, — ответил Костант, впрочем, Стефан и так уже оправился от смущения.
— Да за что ей меня уважать? У нее вполне достаточно здравого смысла. Ни ты, ни я ведь не очень-то слушали, когда отец нам что-нибудь говорил, верно? Ну и тут то же самое.