— Почему ты не уедешь отсюда?
— То же самое и Костант говорит. Легко сказать. Видишь ли, если бы Костант отсюда уехал, он бы и себя с собой захватил. И я тоже никуда от себя не денусь… Так что не важно, куда именно переедешь. Все равно от себя не уйти. Да еще не известно, с чем встретишься. — Он направил лошадь прямее. — Я, пожалуй, здесь спрыгну. Мы, должно быть, уже километров пять проехали. Посмотри-ка, вон там наш муравейник. — С высоты козел они, оглянувшись, увидели темное пятно города на бледном фоне равнины: шпиль собора казался не больше булавочной головки; окна домов и слюдяные вкрапления на кровлях поблескивали в редких лучах зимнего солнца; далеко за городом под высоким, затянутым темно-серыми тучами небом ясно видны были очертания гор.
Стефан передал вожжи Экате.
— Спасибо за прогулку, — сказал он и выпрыгнул из повозки.
— Тебе спасибо за компанию, Стефан.
Он махнул на прощанье рукой, и Эката поехала дальше. Она чувствовала, что жестоко бросать его посреди карста и заставлять возвращаться пешком, но, когда оглянулась, Стефан был уже далеко и все больше удалялся от нее, быстро шагая по сужающимся к горизонту колеям под бескрайними небесами.
Она добралась до фермы еще до наступления темноты, в воздухе уже кружились легкие снежинки — первый снег наступающей зимы. Из окошка кухни она весь прошедший месяц видела холмы, затянутые пеленой дождя. А в первые дни декабря, выглянув из окна спальни ясным утром, наступившим после обильных снегопадов, она увидела белую равнину и нестерпимо сверкающие горы далеко на востоке. Больше поездок в Сфарой Кампе не было. За покупками дядя Экаты ездил в Верре или Лотиму, унылые деревушки, похожие на раскисший под дождем картон. На равнине после снегопадов или затяжных дождей было слишком легко сбиться с пути, потеряв колею.
— И куда ты тогда заедешь? — спрашивал Экату дядя.
— Сперва скажи, куда ты сам заехал? — говорила ему Эката тихим сухим голосом, похожим на голос Стефана. Но дядя не придавал ее словам значения.
На рождество, взяв лошадь напрокат, приехал Мартин. Но уже через несколько часов заскучал и стал приставать к Экате с вопросами.
— А что это за штуковину тетя носит на шее?
— Это луковица, надетая на гвоздик. Помогает от ревматизма.
— О Господи! — Эката засмеялась. — Да тут у них все насквозь луком пропахло и старым фланелевым бельем! Неужели ты не чувствуешь?
— Нет. А в морозные дни они даже вьюшки в печах закрывают. Считают, пусть лучше дымно, только не холодно.
— Знаешь, Эката, возвращайся-ка ты в город со мной вместе!
— Мама нездорова.
— Но ей ведь уже ничем не поможешь.
— Да. Только я буду чувствовать себя последней дрянью, если брошу ее одну без особых на то причин. Сперва — самое главное. — Эката похудела; скулы выступали сильнее, глаза провалились и потемнели. — У тебя-то как дела? — поспешила она перевести разговор на другую тему.
— Нормально. Мы довольно долго не работали — из-за снегопадов.
— Слушай, а ты здорово вырос!
— Ага.
Мартин уселся на жесткий диван в их деревенской гостиной, и диван жалобно скрипнул под его крупным телом почти взрослого мужчины; да и держался Мартин спокойно и уверенно, как взрослый.
— Ты уже с кем-нибудь встречаешься?
— Нет. — И оба засмеялись. — Послушай, я тут видел Фабра, и он просил тебе передать пожелание весело провести зиму. Ему лучше. Он теперь выходит
— с тросточкой.
На другом конце комнаты промелькнула их двоюродная сестра — в старых мужских ботинках, для тепла набитых соломой. В этих же башмаках она шныряла туда-сюда и по грязному, покрытому льдом и снегом двору фермы. Мартин посмотрел ей вслед с отвращением.
— Я с ним довольно долго беседовал. Недели две назад. Надеюсь, к Пасхе он действительно вернется в карьер, как обещают. Он ведь десятник в той бригаде, где я работаю, ты, наверно, знаешь? — Глядя на брата, Эката поняла, в кого именно он влюблен.
— Я рада, что он тебе нравится.
— Да в Кампе больше ни одного мужика нет, чтобы ему хоть бы по плечо был! Тебе ведь он тоже нравится, верно?
— Ну конечно!
— Знаешь, когда он спросил про тебя, я подумал…
— Ты неправильно подумал, — оборвала его Эката. — Может быть, все-таки перестанешь совать нос в чужие дела, Мартин?
— Я же еще ничего не сказал! — сделал он слабую попытку защититься; он по-прежнему испытывал благоговейный страх перед старшей сестрой. И хорошо помнил, как высмеяла его Розана Фабр, когда он попытался посплетничать с ней насчет Костанта и Экаты. Это было несколько дней назад, пронзительно светлым зимним утром. Розана развешивала на заднем дворе простыни, а он перевесился через забор, чтобы поболтать с ней. «Господи, ты что, с ума сошел? — издевалась над Мартином Розана, а мокрые простыни шлепали ее по лицу, ветер трепал волосы. — Эти двое? Да никогда в жизни!» Он попробовал спорить, но Розана и слушать не захотела. «Костант ни на ком из здешних жениться не намерен. Он себе невесту выберет в дальних краях, может быть, в Красное, а может, женится на теперешней жене управляющего или на королеве — во всяком случае, на красавице, у которой будут и слуги, и все такое. Просто она в один прекрасный день пойдет по улице Ардуре и увидит Костанта, который тоже совершенно случайно ей навстречу попадется, — раз и готово!»
«А что готово-то?» — спросил он, совершенно завороженный ее уверенностью профессионального предсказателя судеб. «Не знаю! — ответила она и накинула на веревку еще одну простыню. — Может, они убегут вместе. Может, что-то еще. Я знаю только, что Костант свою судьбу знает заранее и намерен ждать». «Ну хорошо, раз ты такая умная, скажи, у тебя-то судьба какая?» Розана во весь рот ухмыльнулась, сверкнула темными глазищами из-под черных длинных ресниц и прошипела, как кошка: «Ох уж эти мне мужчины!», а белоснежные в солнечных лучах простыни и рубахи хлопали и бились вокруг нее на ветру.
Январь укрыл угрюмую равнину снегами, потом наступил февраль, принес серые тучи, день за днем медленно плывшие с севера на юг: тяжелая и долгая была зима. Костант Фабр иногда ездил с кем-нибудь на карьеры Чорина, примыкавшие к городу с севера; он стоял, наблюдая за работой бригад и непрерывно тянущейся вереницей вагонеток, а кругом лежали белые снега да тускло белел на свежих срезах известняк в карьере. Каждый считал своим долгом подойти к Костанту, высокому мужчине, опиравшемуся на трость, и спросить, как идут дела и когда он собирается снова приступить к работе.
— Говорят, еще несколько недель подождать нужно, — обычно отвечал он. Компания по требованию страховых агентов сохраняла за ним место до апреля. Костант чувствовал себя практически здоровым, он уже мог дойти от карьера до города, не опираясь на трость, и испытывал горькое раздражение от того, что сидел без дела. Вернувшись в город, он чаще всего шел в «Белого льва» и сидел там в дымном теплом полумраке, пока не начинали приходить другие рабочие; зимой они кончали работу в четыре из-за обильных снегопадов и ранних сумерек. Все это были крупные серьезные мужчины; рядом с ними даже воздух, казалось, нагревался от жара их могучих тел, и над головами рабочих повисал парок; слышалось непрерывное гудение их грубых голосов. В пять в «Белом льве» появлялся Стефан, худой, подвижный, в белой рубашке и легких туфлях — странноватая фигура в здешней компании. Обычно Стефан подсаживался к Костанту, но отношения у них были довольно натянутые. Оба словно чего-то нетерпеливо ждали.
— Добрый вечер, — улыбаясь, сказал, проходя мимо их столика, Мартин Сачик, большой, сильный, усталый парень. — Добрый вечер, Стефан.
— Для тебя, паренек, я господин Фабр, — сказал Стефан своим тихим голосом, который тем не менее тоже выделялся на убаюкивающем фоне густых, гудящих точно в улье голосов рабочих. Мартин, однако, решил не оглядываться и не обращать на его слова внимания.