И вот ничего не осталось. В этом мире больше не хватало места для целостных людей, они его занимали слишком много. То, что сделала тогда с ним она, оказалось лишь частью общего плана по обстругиванию, подгонке таких, как он, под общий, значительно меньший размер, и вот им обрубили все сучья, очистили от коры, распилили на мелкие куски, чтобы в ткани теперешней жизни не оставалось ничего твердого, крупного.
Над комодом висело зеркало в позолоченной раме, и Мария подошла к нему
— переплести косы и уложить их. В зеркале отражался бурый воздух необжитой, неуютной квартиры, обшарпанные стены, так и не поднятые жалюзи. А ее лицо казалось лишь еще одним неясным пятном среди множества серебристых потертостей на поверхности старого зеркального стекла. Она заглянула за занавеску и увидела керогаз, кушетку, пару ящиков, служивших буфетом и письменным столом. При виде жалкой кушетки она вспомнила дубовое ложе в их доме на улице Рейн, откинутые белые простыни, небрежно отброшенное белое покрывало, когда просыпалась жарким летним утром навстречу неумолчному шелесту фонтанов, доносившемуся из открытых окон, в которые ночью лился лунный свет, а теперь — сверкающие солнечные лучи; и белые занавески на окнах чуть-чуть шевелились… да, так было летом, в годы их супружества.
— Ах, — вздохнула она — слишком сильно сдавили ее сейчас прошлое и будущее, не давая дышать. — Должно же быть место, куда можно пойти, какое-то направление всему, разве нет?.. Пьер, а что случилось с Берноем?
— Заболел тифом, в тюрьме.
— Я помню, как он приходил к нам с девушкой, с той, что бросила тогда свой жемчуг в бокал с вином, да только жемчуг у нее был искусственный…
— С Ниной Фарбей.
— Так они все-таки поженились?
— Нет, он женился на старшей из сестер Акосте. Она теперь живет там, на восточном берегу, я иногда встречаю ее. У них родилось двое сыновей. — Он встал, потер руками лицо, быстро прошел мимо нее к ящику у своей постели и достал оттуда галстук и расческу. Потом привел себя в порядок перед зеркалом, которое не желало его видеть.
— Послушай, Пьер, я хочу еще кое-что сказать тебе. Через некоторое время после того, как мы поженились, Дживан сказал, что его, в сущности, побудило жениться на мне именно то, что я, как ему было известно, не могу иметь детей. Не знаю, почему — он ведь говорил много подобных вещей, но все они меня как-то не задевали, — эти его слова заставили меня задуматься и понять, что скорее всего именно поэтому я и ушла от тебя. Когда я узнала, что у меня не может быть детей — после того выкидыша, ну, ты помнишь, — это вроде бы не казалось таким уж страшным. Однако я чувствовала, что с каждым днем становлюсь все легче, все легковесней, и ничего мне на свете не нужно, все безразлично, и все мои поступки значения не имеют. А ты был настоящим, и то, что делал ты, по-прежнему имело значение. Все имело для тебя значение, кроме меня.
— Жаль, что ты тогда мне этого не сказала.
— Тогда я еще этого не понимала.
— Ну ладно, пошли.
— Давай я сама схожу; там холодно. Где здесь поблизости магазин?
— Ничего, я тоже хочу пройтись. — Они спустились по шаткой лестнице. Глотнув свежего воздуха, он задохнулся, точно нырнув в горное озеро, и снова сперва ужасно закашлялся, но вскоре кашель прекратился, и они спокойно двинулись дальше. Шли они довольно быстро — было холодно; холодный воздух, золотистый закатный свет и густые синие тени веселили и бодрили. «А как поживает такой-то?» — ей было интересно узнать о старых знакомых, и он охотно рассказывал ей. Нет, эта сеть дружб, знакомств, кровного родства, родства по браку, по делу, по темпераменту, более ста тридцати лет назад сплетенная его семьей и оберегаемая их Домом, пользовавшимся особым положением в провинциальном городке, все еще держала его, более того, он, благодаря своему общительному характеру, значительно укрепил и расширил ее. Мария всегда считала себя человеком, способным лишь на немногочисленные сильные привязанности и не слишком подходящим для радушных гостеприимных вечеров за обеденным столом и посиделок у камина, которые занимали существенное место в его жизни. Теперь же она поняла, что это было совсем не так — просто она ревновала его к другим. Она ревновала Пьера к его друзьям; она с завистью относилась к тому, что он вечно дарил им подарки; она завидовала всему — его обходительности, его доброте, его способности привязываться к людям. И его знаниям, и тому, с каким удовольствием он жил.
Они зашли в скобяную лавку, и он попросил лампочку в сорок ватт. Пока продавец искал ее и заполнял счет, Мария вытащила деньги, однако Пьер уже успел положить деньги на прилавок.
— Это же я разбила! — тихонько сказала она.
— Ты моя гостья. А это — моя лампа.
— Нет, не твоя! Это лампа Паниных.
— Вот, пожалуйста, — вежливо сказал он продавцу, протягивая деньги, и, обрадованный своей победой, спросил у нее, когда они уже выходили из магазина: — Ты ко мне шла по улице Рейн?
— Да.
Он улыбнулся; теперь, в лучах заходящего солнца, лицо его казалось оживленным.
— А на дом ты хоть посмотрела?
— Нет.
— Я так и знал! — В красноватых отблесках он вспыхнул, как спичка. — Знаешь, пойдем на него посмотрим, а? Он ведь совсем не изменился. Нет, если не хочешь, пожалуйста, скажи сразу. Я ведь, когда вернулся, сперва даже пройти мимо него не мог… — Теперь они вместе шли тем же путем, каким она пришла сюда. — Это, конечно, мой подводный камень, — продолжал он тем же легким тоном, — моя погибель. Как у тебя — стремление к изоляции, к одиночеству. Меня губит тяга к обладанию. Любовь к одному, определенному месту. Люди на самом деле для меня менее важны, в отличие от тебя. Но, в общем-то, и я через какое-то время догадался, как и ты: все дело в верности, в преданности. То есть обладание и преданность на самом деле между собой не связаны. Можно потерять свой дом, но сохранить верность ему. Теперь я даже полюбил порой пройти мимо нашего дома. Какое-то время его использовали под государственное учреждение, печатали какие-то формуляры или что-то в этом роде, а теперь я даже и не знаю, что там.
Вскоре они уже шли по тротуару, усыпанному сухими листьями сикомор, вдоль садовых оград, мимо тихих, украшенных резьбой фасадов старых домов. Вечерний ветерок приносил сладостные ароматы осени. Они остановились возле дома номер 18 по улице Рейн: золотистый оштукатуренный фасад; чугунный балкон над парадным, двери которого открывались прямо на тротуар; высокие красивые окна по обе стороны от двери и еще три окна на втором этаже. Дикая яблоня прислонилась к стене садовой ограды. Весной окна восточных спален открывались прямо навстречу пенной кипени ее цветения. На площади перед домом весело играла струя воды в фонтане с неглубоким бассейном; стоя возле садовой калитки, они слышали, как фонтану на площади вторит тихое бормотание маленького фонтанчика в саду, украшенного фигурой наяды. Когда летом окна были распахнуты, говор воды наполнял весь дом. Стоя у запертой двери, у запертой калитки в сад, у окон с опущенными жалюзи, она вспоминала открытые навстречу лунному и солнечному свету окна, шорох листьев, звуки плещущей воды, звонкие голоса.
— Частная собственность — это кража, — задумчиво проговорил Пьер Корре, глядя на свой дом.
— Он кажется пустым. И все жалюзи опущены.
— Да, пожалуй. Ну что ж, пошли дальше.
Пройдя квартала два, она сказала:
— Ничто и приводит в никуда. Вот мы подошли к нему и постояли на улице, словно какие-то туристы. А ведь его построила твоя семья, ты в нем родился, мы в нем жили. Много лет. И не только мы с тобой — все эти годы в нем жили люди. И теперь все разрушено. Все распалось.
Пока они шли, порой разъединяемые спешащим куда-то прохожим или старушкой, толкающей перед собой тележку с дровами, улицы Айзнара постепенно заполнялись возвращавшимися с работы людьми. Мария не умолкала: