— Простите, я вечно ко всем пристаю с разговорами о музыке, — извинился он. Итале были приятны и его тон, и эта доброжелательная вежливость, но он не сумел ответить должным образом. — Луиза, — спросил чуть позже Геллескар, — а кто он, собственно, такой, этот новый приятель твоего брата?
— Понятия не имею, Георг.
— Он что, тоже литературой увлекается? — продолжал задавать свои вопросы Геллескар, будто не слыша ее, но Луиза Палюдескар лишь молча пожала плечами. — Вполне, вполне возможно… Ему бы, например, очень пошло писать эпические поэмы… Нет! Я догадался! Он намерен издавать подпольный журнал, где будет полно цитат из Шиллера.
— Но, дорогой, я действительно совсем ничего о нем не знаю!
— Твой брат что же, просто его в почтовой карете подобрал? Как забытую шляпу? А что, если он шпион Генца? Или воришка? Кстати, ваше столовое серебро на месте? Вот уж не думал, что Энрике так неразборчив в знакомствах! С другой стороны, ни один шпион не сумел бы так умело завязать галстук; во всяком случае, австрийский шпион. Скорее все-таки у него на уме Шиллер!
— Ну так познакомь его с Амадеем.
— А он здесь? Кстати, как у него дела?
— Несчастен, как всегда. Не понимаю, почему он до сих пор не бросил эту женщину! Ага, вот и твой новый знакомец! Пожалуйста, пойди и представь его Амадею, Георг. Господин Сорде!
Итале, удивленный, оглянулся и, встретившись глазами с Луизой Палюдескар, страшно смутился. Она, казалось, тоже на мгновение растерялась, но почти сразу взяла себя в руки, и лицо ее вновь стало надменным, почти сердитым.
— Граф Геллескар только что сделал вывод о том, что вы, должно быть, увлекаетесь литературой, — сказала она.
Геллескар тут же вмешался:
— Предоставим банкирам делать выводы из собственных спекуляций, дорогая; я же высказал лишь свои предположения, не больше. Есть у меня такая дурная привычка — пытаться отгадать, чем мог бы заниматься тот или иной человек, и лишь потом спрашивать его самого. И вот, согласно моим фантазиям, вам бы следовало заняться издательской деятельностью. Итак, господин Сорде, опровергайте мои «обвинения»!
— А разве это обвинения? — простодушно удивился Итале.
Геллескар рассмеялся.
— Ну, по этому поводу нам придется посоветоваться с Эстенскаром. Пусть он нам скажет, являются ли литературные занятия преступлением, заблуждением или же просто несчастьем. А изда…
— С Эстенскаром? С Амадеем Эстенскаром?
— Ну вот вы себя и выдали, господин Сорде! — улыбнулся Геллескар. — Между прочим, он здесь. Хотите, я вас ему представлю?
— Но он не… то есть у меня нет… я не…
— Пойдемте, — сказал Геллескар, и Итале покорно последовал за ним, однако посреди гостиной вдруг остановился: внутренний протест против столь бесцеремонного и самоуверенного поведения графа как бы обрел наконец словесную форму.
— Знаете, граф, — храбро начал он, — я не смею попусту тревожить господина Эстенскара и…
— Похоже, вы ставите его значительно выше всех прочих? — Геллескар насмешливо улыбнулся. — А впрочем, это совершенно справедливо. Да ну же, идемте! — И он решительно потащил Итале за собой. — Амадей, разумеется, как всегда, прячется в своем любимом «мавзолее» — не пугайтесь, я имею в виду библиотеку. Она здесь так велика, что напоминает некие восстановленные и заново отделанные катакомбы. Ну да, вот и он! — И Геллескар подвел Итале к худощавому, жилистому человеку с рыжими волосами и очень белой кожей; Эстенскар, забившись в угол за книжным шкафом, стоя читал Гердера.[17] Граф представил их друг другу и сказал: — Вот тебе, Амадей, и еще один беглец из твоей родной провинции.
Эстенскар стал знаменитостью сразу после публикации «Ливней Кареша»; тогда ему было всего девятнадцать. «Оды» и последовавший за ними роман подтвердили его репутацию, и в двадцать четыре года на него обрушилась слава самого известного писателя страны; его страстно ругали и не менее страстно хвалили; он считался истинным вестником бури, при одном лишь приближении которого все вокруг сразу меняется.
— Очень рад, — сухо бросил он, пожимая Итале руку. Последовало длительное молчание. — Вы что же, мой земляк?
— Я из Монтайны.
— Ах вот как.
— Чем это ты так увлекся, Амадей? — спросил граф. — Ах, Гердером! По-моему, твоя любимая немецкая поэзия — это настоящее гигантское болото!
Эстенскар молча пожал плечами. Итале смотрел на него с трепетом и восторгом; ему тут же страшно захотелось перечитать всего Гердера. Однако Геллескар продолжал вести светскую беседу, задавая дурацкие вопросы, на которые Эстенскар старался отвечать как можно короче, так что разговор интереснее не становился. Еще бы, думал Итале. С какой, собственно, стати гению открывать свои мысли такому легкомысленному болтуну, как граф Геллескар! Манеры гения, правда, оставляли желать лучшего, но это потому, оправдывал его Итале, что он значительно выше всех этих людей, умнее их, а они только и умеют, что сплетничать. С момента своего появления в гостиной Итале уже успел услышать не менее дюжины самых различных сплетен — и, кстати сказать, вскоре и сам Эстенскар, вовлеченный все же в один из подобных разговоров, явно наслаждался, рассказывая какую-то байку.
— Короче говоря, за один год, даже проведенный в Париже, такой осел никогда к цивилизации не приобщится! — закончил он свое повествование и засмеялся каким-то ненатуральным визгливым смехом.
Геллескар тоже засмеялся и сказал:
— Зря, видно, людям была дарована цивилизация!
Итале, уже слышавший эти слова, тщетно попытался подавить зевоту, поднял глаза и увидел, что Эстенскар холодно смотрит прямо на него.
— Амадей, а ты слышал о новом литературном журнале Аданскара? — спросил Геллескар. — Говорят, там публикуются исключительно аристократы.
Эстенскар снова засмеялся пронзительно и громко.
— Ну и что?
— Причем все дело в названии журнала! Аданскар недавно обсуждал его со мной. Предлагались: «Пегас», «Аврора», все девять муз — я, правда, не в состоянии их перечислить, — еще какие-то греческие имена. Но все это казалось ему слишком примитивным. Потом он предложил французское название: «Revue du haut monde». Ага, сказал я, тогда уж назовите его «Revue des deux mondes».[18] Нет, нет, с этим он тоже был не согласен, это тоже было слишком примитивно. И тут, прямо у меня на глазах, его осенило божественное откровение, и он изрек: «Я назову его «Журнал аристократов и гениев»!»
— Господи, какой дурак!
— Так и назовет, можешь не сомневаться. И тебе придется участвовать.
— Я, пожалуй, поучаствую, но так, чтобы цензоры потом лишили Аданскара лицензии на издание.
— Сам-то журнал, в сущности, не так уж плох, — сказал Геллескар чуть более серьезным тоном. Эстенскар в ответ опять лишь пожал плечами. — А ты сам-то, между прочим, получил разрешение на публикацию своей новой книги?
И снова Эстенскар промолчал. Потом, резким движением сунув томик Гердера на полку, отвернулся, поизучал собственные ногти, снова повернулся к Геллескару и визгливо воскликнул:
— Я уже полтора месяца бьюсь, чтобы получить это паршивое разрешение! Они требуют, чтобы я внес поправки, и заявляют, что одна из поэм вообще опубликована быть не может. Но почему? С какой стати? Это стихи о том, как нужно слушать музыку. Что в них такого политического, черт возьми? Неужели сочетание музыки и стихов сразу наводит их на мысли о «Марсельезе»? «Нет, господин Эстенскар, — говорят они мне, — вы просто не понимаете… — Это я-то не понимаю того, что сам написал! — Недопустимой является вовсе не тема данного стихотворения, а его метрика». Метрика! Метрика! Господь всемогущий, какой радикализм они сумели отыскать в четырехстопном ямбе? Ты не знаешь, а? Не можешь мне объяснить, что они имели в виду? Оказывается, я использовал НАРОДНУЮ метрику, песенную, а это опасно и совершенно недопустимо для оды! Вот они мою оду «К юным соотечественникам» и сочли неприемлемой! А она действительно, черт побери, написана четырехстопным ямбом! И действительно напоминает народные песни. Разве можно давать ее читать приличным людям? В общем, это стихотворение напечатано быть не может, а стало быть, книга не получит разрешения на публикацию, пока стихотворение входит в ее состав. И один добрый малый из Управления, цензор Гойне, который не может правильно написать слово «рекомендую», берет на себя труд учить меня, как следует писать стихи! От меня требуется немного: всего-то прибавить одно-два слова к каждой строке. Он даже показал мне, как это делается, — действительно, ничего сложного. Раньше они просто запрещали то, что я писал, но теперь они еще и переучивают меня! А то и переписывают!
17
Иоганн Готфрид Гердер (1744–1803) — немецкий писатель, критик, богослов, философ. Теоретик «Бури и натиска», друг И.В. Гете. Проповедовал национальную самобытность искусства, утверждал национальное своеобразие и равноценность различных эпох культуры и поэзии (четырехтомная работа «Идеи к философии истории человечества»). Собирал и переводил народные песни. Оказал значительное влияние на немецкий романтизм.