– Когда-то давно я занимался этой темой, – пробурчал я, – но не возвращался к ней с тех пор, как окончил академию и стал букинистом.
– Однако ты получил ученую степень, верно? – с неприкрытой издевкой уточнил Канай. – То есть формально ты эксперт.
– Я бы так себя не назвал…
– А скажи-ка мне, господин эксперт, – бесцеремонно перебил Канай, – слыхал ли ты о персонаже по имени Бондуки Садагар?
Он явно хотел меня удивить, в чем преуспел: имя это (Оружейный Купец) было мне совершенно незнакомо, и я даже счел его выдумкой.
– Что значит – персонаж? – спросил я. – Ты говоришь о каком-то фольклорном герое?
– Ну да, вроде Докхин Рая или Чанда Садагара…
Канай принялся перечислять известных персонажей бенгальского фольклора – Сатью Пир, Лакхиндара и прочих, не вполне богов, но и не простых смертных: подобно приливным отмелям в речной дельте, они появляются при слиянии разных течений. Порой в увековеченье их памяти возводят святилища, почти всегда они связаны с какой-нибудь легендой. И поскольку Бенгалия омывается океаном, зачастую мореплавание – важный элемент этих сказаний.
Самая знаменитая легенда – история о Чанде Садагаре, купце Чанде, который бежал за море, спасаясь от притязаний Манасы Дэви, повелительницы змей и прочих ядовитых тварей.
В детстве моем купец Чанд и его врагиня Манаса Дэви занимали столь же значительную часть моего мира фантазий, какую позже, когда я выучу английский и начну читать комиксы, займут Бэтмен и Супермен. В то время в Индии не было телевидения, и потому истории служили единственным развлечением детей. Если же рассказчик был бенгальцем, рано или поздно он добирался до легенды о купце и богине, возжелавшей его поклонения.
По-моему, история эта хороша тем, что в ней, как и в “Одиссее”, находчивый герой-человек противостоит гораздо более мощным силам, земным и небесным. Однако индийская легенда отличается от греческой поэмы, в которой герой благополучно возвращается к родным пенатам, – в свою брачную ночь сын купца Лакхиндар погибает от укуса кобры, и лишь усилиями его добродетельной супруги Бехулы душа юноши возвращается из царства мертвых, а в схватке купца с богиней достигнуто зыбкое примирение.
Я не помню, когда впервые услышал эту историю и кто ее поведал, но благодаря многократным повторениям она глубоко проникла в мое сознание, о чем я даже не подозревал. Некоторые легенды, подобно определенным организмам, обладают особой живучестью, позволяющей им пережить другие истории; сказ о купце и богине очень древний, и он, я полагаю, наделен этим свойством, ибо способен выбираться из периодов долгой дремы. Во всяком случае, когда я, двадцатилетний студент, недавно прибывший в Америку, выискивал тему научной работы, история о купце растопила вечную мерзлоту моей памяти и вновь всецело завладела моим вниманием.
Читая многочисленные эпические поэмы, излагающие историю купца, я понял, что в культуре Восточной Индии легенда занимает место, удивительно схожее с ее нишей в моем сознании. Истоки легенды можно проследить до самого младенчества бенгальской памяти – навеянная конкретными историческими фигурами и событиями, она, вероятно, родилась в гуще коренного народа, населяющего данный регион (по сей день массовое сознание связывает места археологических раскопок в Ассаме, Западной Бенгалии и Бангладеш с семьей купца). И в народной памяти легенда как будто проходит через разные жизненные циклы: то столетьями дремлет, то вдруг оживает в новой волне пересказов, в которых чуть меняется сюжет, а знакомые персонажи выступают под иными именами.
Несколько таких поэм считаются классикой бенгальской литературы, и одна из них – шестисотстраничное произведение на старобенгальском – стала темой моей научной работы. Традиционно считалось, что текст был создан в четырнадцатом веке, но, разумеется, общепринятое мнение – наилучший раздражитель для честолюбивого ученого, а потому в своей работе я оспаривал этот взгляд и, приводя содержащиеся в поэме детали (например, упоминание картофеля), утверждал, что свой окончательный вид она обрела гораздо позже. Возможно, заявлял я, последний вариант уже иного авторства появился в семнадцатом веке, много позже того, как португальцы ознакомили Азию с овощами из Нового Света.
Далее я доказывал, что жизненные циклы легенды – оживление после долгой спячки – соотносятся с периодами экономических подъемов и спадов, происходившими в семнадцатом веке, когда в Индии возникали первые европейские колонии.
Я думаю, эта финальная часть моей работы наиболее впечатлила экзаменаторов (не говоря уж о журнале, опубликовавшем статью, в которой я суммировал свои доводы). Оглядываюсь назад, и меня изумляет не юношеская гордыня, сподобившая на все эти аргументы, но моя тупость, не позволившая понять, что выводы, к которым я пришел, применимы и к существованию легенды в моей собственной памяти. Я не задался вопросом, не потому ли она возникла в моих мыслях, что в то время я продирался сквозь самые вихревые годы своей жизни, пытаясь отойти от двойного потрясения: смерти моей возлюбленной и переезда, произошедшего благодаря чуду стипендии, из раздираемой распрями Калькутты моей юности в безмятежный университетский городок американского Среднего Запада. Когда это время наконец-то минуло, я был полон решимости больше никогда не изведать подобного сумбура. Я не жалел усилий ради тихой, умеренной, бессобытийной жизни и вполне в том преуспел, а потому в тот день, когда на калькуттском свадебном застолье Садагар в личине Оружейного Купца вновь возник в моей жизни, мне и в голову не пришло, что моему тщательно спланированному умиротворению может наступить конец.