Выбрать главу

— У тебя, может, уже и кавалер какой-нибудь объявился?

Мари-Пас, вспыхнув, бессознательно закрывает лицом краешком своей мантильи:

— Что вы такое говорите, отец? Какой еще кавалер?

Вдоль крепостной стены отец и дочь идут к площади Посос-де-ла-Ньеве и к Аламеде, с разных сторон обходя нацеленные на бухту пушки, если те не дают пройти рука об руку. Внизу о торчащие из воды скалы бьются волны, и над морем как-то особенно суматошно мечутся и галдят чайки. А в вышине целеустремленно и прямо, как по ниточке, пролетает через бухту на другой, материковый берег и тотчас пропадает из виду голубь.

— Хозяева-то не обижают тебя?

— Нет, ну что вы… Сеньорита — такая добрая. Серьезная. Не то чтоб она меня очень близко допускала, но относится… ну просто чудесно.

— Не замужем, я слышал.

— Да захоти она только, от женихов бы отбоя не было. Денег у нее… Как отец преставился, а брат погиб, ей одной все досталось — и дело, и корабли… Весь капитал. Она читать любит и с растениями возиться. Прямо страсть у нее к ним. Из Америки ей привозят всякие диковины, а она их изучает. У нее они и на картинках в книгах, и в гербариях засушены, и в горшках стоят.

Мохарра глубокомысленно покачивает головой. Узнав поближе капитана Вируэса и его рисунки, он уж ничему не удивляется.

— Отчего ж не изучать, раз у нее на все прислуга имеется.

— Не надо так говорить, отец. Старая хозяйка, вдова, матушка ее, она немного того… не в себе. С придурью. С постели не встает, вроде как бы хворает, только она вовсе не больная, а просто желает, чтобы все вокруг нее плясали, а пуще всех — дочка. В доме говорят, не может смириться, что любимого сыночка, Франсиско де Паула, убили под Байленом, а донья Долорес — жива и все дело ведет… Но та все сносит, все терпит. Дай бог каждому такую дочь.

— А еще родня есть?

— Еще есть двоюродный брат Тоньо — уж до того шебутной, веселый… Очень мне нравится. Он человек неженатый, не с ними живет, а в своем доме, но каждый день приходит в гости… Еще у сеньориты младшая сестра есть. Вот она замужем. Но совсем другой породы человек — гордячка и страх какая чванная.

Теперь настает черед Фелипе Мохарре поведать дочке о своих делах. И он в подробностях рассказывает, что происходит на Исла-де-Леон: кругом — французы, зона военных действий, мужчин мобилизовали, мирные жители — в нищете, оттого что война, можно сказать, у самого порога. Бомбы падают что ни день, а все припасы дочиста выгребают армия и Королевская Армада, то бишь флот. Недостаток хвороста, вина и масла, а иной раз и хлеба не из чего испечь. По сравнению с Ислой у вас тут в Кадисе не жизнь, а праздник. По счастью, он-то, Фелипе, как волонтер-ополченец егерской роты, имеет возможность раза два-три в неделю добавлять к семейному рациону мясную порцию, ну и опять же, когда прилив, кое-какая рыба в каналах сама идет в руки, да и годных в пищу моллюсков можно промыслить. Во всяком случае, перебежчики уверяют, что в провинциях, занятых неприятелем, дела еще хуже. Там все под метелку выметено, а народ — да и французы тоже — чуть не голодает. Кое-где даже без вина сидят, и это при том, что у них в руках и Херес, и Порто.

— И что же, многие переходят на нашу сторону?

— Да есть такие. Кто с голодухи, у кого с начальством нелады. Вплавь перебираются через каналы и выходят на наши аванпосты. Обычно — сопляки, малолетки, и заморенные до того, что без слез на них и не взглянешь. Ну так ведь и наши французу передаются. В первую голову те, у кого семьи под ним остались. Мы таких вот, когда попадаются, стреляем, конечно. Для примера и в острастку другим. Да ты одного знаешь — Николас Санчес.

Мари-Пас, разиня рот и округлив глаза, смотрит на отца:

— Нико? С мельницы в Сан-Кристо?

— Он самый. У него жена с детьми остались в Чипионе, ну вот он и собрался к ним… На канале Сурраке его накрыли — ночью плыл в лодочке.

Девушка крестится.

— Господи помилуй… Это кажется мне очень жестоко…

— Лягушатники своих тоже стреляют, когда ловят.

— Это разные вещи, отец. В воскресенье у Святого Франциска падре проповедь читал, так он сказал, будто французы — слуги дьявола и потому Господу угодно, чтобы испанцы истребили их всех, как клопов.

Мохарра делает еще несколько шагов, уставясь себе под ноги. Потом мрачно поднимает голову:

— А вот я не знаю, чего Господу угодно.

Проходит еще немного вперед, останавливается понуро. Хоть на вид и взрослая барышня, а по сути — дитя дитем. Есть такое, чего объяснить нельзя. Уж по крайней мере, не здесь, на ходу. А по правде говоря, и нигде он объяснить не может.

— Они такие же люди, как мы, — произносит он наконец. — Как я… Ну те, кого я видел сам.

— А вы многих сами убили?

Опять молчание. Теперь он смотрит на нее. Сначала собирался было отнекиваться, но потом просто пожимает плечами. Что ж говорить, что не делал, если делал? Делал, слепо повинуясь тому, чего хочет или не хочет Бог, а уж о Его намерениях не ему, Фелипе Мохарре, судить. Его дело — исполнять свой долг перед отчизной и королем Фернандо Седьмым, которого — вот это уж он знает твердо — французы не любят. Однако же есть большие сомнения насчет того, что сатане они служат верней и беззаветней иных известных ему испанцев. Они ведь тоже истекают кровью, кричат от страха и от боли, в точности как и он сам. Как и всякий иной.

— Кого-нибудь, наверно, убил.

Девушка вновь осеняет себя крестным знамением:

— Ну, это ничего. Если француза, то это не грех.

Пепе Лобо отстранил пьянчугу, клянчившего пятак на вино. Отстранил без злобы и не грубо, терпеливо, желая всего лишь, чтобы попрошайка — оборванный и грязный матрос — освободил проход. И тот покачнулся, споткнулся и исчез за круглым пятном желтоватого света, который бросал единственный фонарь на углу улицы Сарна.

— Неприятность… — сказал Рикардо Маранья.

Старший помощник «Кулебры» выступил из темноты, где стоял неподвижно, обозначая свое присутствие красным огоньком сигары. Высокий, бледный, с непокрытой головой, весь в черном, в сапогах с отворотами на британский манер. Глаза на худом лице глубоко запали — или это так кажется в свете фонаря?

— Серьезная?

— Зависит от тебя.

Теперь оба идут вниз по улице. Маранья слегка прихрамывает. В подворотнях и на входе в проулки — кучки мужчин и женщин. Обрывки слов по-испански и на других языках. Из окон и дверей таверны доносятся голоса, смех, брань. Иногда — гитарный перебор.

— Через полчаса явилась полиция, — объясняет Маранья. — Тут подрезали американского матросика, ищут, кто это сделал. Брасеро — один из подозреваемых.

— А это был он?

— Понятия не имею.

— А еще кого-нибудь задержали?

— Да человек шесть или семь. Их допрашивают прямо на месте. Но из наших больше никого.

Пепе Лобо с досадой крутит головой. Боцмана Брасеро он знает уже лет пятнадцать, а потому уверен, что, залив глаза, тот способен подколоть не то что американского матроса, а и родного отца. Однако дело-то в том, что без боцмана команда, которую они с таким трудом и старанием навербовали в Кадисе, — и не команда вовсе. Лишиться его за полторы недели до выхода в море — беда непоправимая для всего дела.

— Они еще в таверне?

— Думаю, да. Я велел дать мне знать, если уведут оттуда.

— С офицером знаком?

— Шапочно. Лейтенант желторотый.

Пепе Лобо при слове «желторотый» не может сдержать улыбку: его старшему помощнику самому-то чуть за двадцать. Второй сын в весьма почтенной малагской семье, за изящные манеры и приятную наружность получивший прозвище Маркизик. Гардемарином участвовал в Трафальгарской битве, где получил осколок в колено, отчего и хромает, а в пятнадцать лет с военного флота должен был уйти, верней сказать — был списан за дуэль, в которой ранил однокашника. И с тех пор плавает на корсарах, поначалу под французским и испанским флагами, а потом и с новоявленными союзниками-британцами. С капитаном Лобо в море выходит впервые, но знают они друг друга хорошо. Последнее место его службы — четырехпушечная шхуна «Корасон де Хесус», приписанная к порту Альхесираса. Два месяца назад истек срок ее корсарского патента.

Таверна — одно из многих злачных мест в окрестностях порта; посетители соответствующие — испанские и иностранные моряки и солдаты, и обстановка им под стать: потолок, закопченный свечами и масляной лампой, висящей на крюке, большие бурдюки с вином, бочки, заменяющие столы, и низкие табуреты, почерневшие от грязи, как и пол. Сейчас в ней нет ни завсегдатаев, ни гулящих девиц — полдесятка волонтеров, примкнув штыки, сторожат семерых мужчин самого каторжного вида.