Расскажу несколько эпизодов моего пребывания в лазарете. Надобно заметить, что почти с выступления из Дарго никто из нас не был перевязан и не менял белья; часть имущества сожжена была в Дарго, остальное пропало во время перехода; мы все решительно были в рубищах. В лазарете нам дали солдатское белье и лазаретные халаты, колпаки и туфли; пока мы ими заменили наши лохмотья. Наконец началась перевязка: наши раны все были в ужасном виде; от жару, поту и нечистоты почти у всех в ранах завелось большое количество червей и, как многие полагали, это и спасло нас от воспаления и гангрены. Но можно себе представить, что было в нашем помещении, когда все эти лохмотья валялись на полу, черви расползались по соломе, и какой невыносимый, несмотря на открытые окна, был воздух в казармах. На дворе стояла сильнейшая жара и собиралась страшная гроза, разразившаяся ночью — духота была невозможная. В одной казарме лежал товарищ мой Мельников, которого чудом успели донести до Герзель-аула; была даже надежда на его выздоровление, но он вскоре умер, скорей от страшной своей мнительности и нервного беспокойства. Тут же лежал храбрый Пассет, с неимоверной стойкостью вынося страдания своей смертельной раны. Здесь сделана была ампутация ноги доброму Стейнбоку, молодецки вынесшему операцию. Тут же вынули у капитана Пружановского из груди две пули и, наконец, видел я, как доктор Андриевский вынимал из груди и бока полковника Семенова[318] пули, вместе с осколками колес от часов, проникнувших с пулей в рану. Семенов, старый уже человек, замечательно бодро вынес все эти мучения и, когда вынули колесо от часов, с улыбкой сказал: «Уж этот механизм совершенно излишний». Семенов выжил и оправился от ран. После этих примеров стойкости в страданиях следует упомянуть и о прискорбных чертах, рисующих военные нравы тогдашних кавказцев и вообще эгоистическую сторону человеческой натуры. 21-го утром, по приказанию князя Воронцова, всем раненым офицерам роздано было по 50 червонцев на первоначальные нужды. Можно представить себе, какое это произвело впечатление: откуда явилось угощение, вино, карты, несмотря на стоны умирающих, на просьбы тяжело раненных прекратить этот разгул. Достали откуда-то доску со складного стола, покрыли ее сукном, оторванным с воротника шинели, и началась игра. Я помню, как метал банк раненный в ноги Куринского полка капитан Ушаков, отличный офицер и известный забавник. Все подползли к столу, давя друг друга, и ставили карты, не обращая внимания на страдания ближнего. В это время около Ушакова умирал Куринского же полка поручик Костырка, над которым теснились понтеры. Кто-то, заметив это, сказал: «Господа, дайте умереть спокойно Костырке». Игра на минуту остановилась. Костырка испустил дух, все набожно перекрестились, кто-то прочел молитву, и игра началась с новым азартом над неубранным трупом. Картина была отвратительная.
Я помню, как лежал я в лазарете, на полу, около Васильчикова, Врангеля и Глебова, и нам было так тесно, что мы лежали почти друг на друге. Входит офицер Навагинского полка, застегнутый на все пуговицы, и просит места. (Навагинский полк в то время не пользовался хорошей боевой репутацией, особенно между кабардинцами и куринцами.) В ответ на просьбу офицера, кто-то закричал: «Навагинцам между нами нет места». Тогда офицер расстегнул изорванный сюртук свой, и мы увидели окровавленную рубашку и перевязанную грудь. «Господа, сказал он, я 13-го числа ранен двумя пулями в грудь, не оставил фрунта и с ротою пришел до Герзель-аула; судите: достоин ли я лежать с нами». Громкое «ура» встретило эти полные достоинства слова; сейчас явилось шампанское и портер, чтобы выпить за здоровье капитана, и я с Васильчиковым положили его между собой. Сожалею очень, что не могу вспомнить фамилии этого честного офицера. Вскоре мы перебрались под навес и не были уже свидетелями всех тех тяжелых сцен, которые происходили в казармах. К нам перебрался Стейнбок и многие другие, и так мы оставались до отправления нашего транспорта на линию. Здесь нужно упомянуть о происходившей на второй или третий день нашего пребывания в Герзель-ауле военной экзекуции. На последнем переходе нашем пойманы были несколько человек из отряда, занимавшихся мародерством и грабивших уцелевшие вьюки в обозе. Князь Воронцов, желая показать пример взыскания за такое преступное нарушение дисциплины, приказал судить виновных военно-полевым судом. В 24 часа они были осуждены на расстреляние, и конфирмация за стенами крепости, перед отрядом, приведена была в исполнение. Я не видал этой экзекуции, но мне рассказывали, что из троих осужденных молоденький казак, старовер, всех возмутил своею дерзостью и даже кощунством, артиллерист своею слабостью (его полуживого привязали к столбу); один куринец стойко шел на казнь, тронул всех своим религиозным чувством, при напутствии священника, и раскаянием перед товарищами в сделанном преступлении. При этом припоминаю один забавный эпизод. Когда князь Воронцов узнал о мародерстве, он призвал коменданта Главной квартиры в нашем отряде, полковника Дружинина; добрый наш товарищ Николай Яковлевич всегда любил выпить, а в этот день он, на радостях, что выбрался из Герзель-аула, был в совершенно бессознательном положении. Князь приказал ему немедленно призвать аудитора; не знаю почему, Дружинин всегда ужасно робел перед князем; вышедши на двор и заметив чиновника с черным воротником и серебряными пуговицами, он велел ему немедленно явиться к главнокомандующему. Князь долго объяснял чиновнику важность мародерства в армии и приказал идти немедленно к начальнику штаба для суждения виновных; тогда чиновник решился робко заявить, что он не аудитор, а доктор линейного батальона. Князь приказал уволить Дружинина от комендантства, и вскоре он совсем оставил Кавказ, где долго прежде служил при Головине и Нейдгарте. Он был человек редкой души, отличный товарищ, и все мы его очень любили, но он имел сильную слабость к кутежу и к картам.
318
Семенов впоследствии генералом командовал в 5-м корпусе бригадой, а потом чуть ли не дивизией.