Лонго замолк. Ночная тьма уже поглотила огни Константинополя, и едва различимые берега вставали темными полосами по обе стороны — Дарданеллы.
— Моей мести пришлось ждать долго, — выговорил он наконец. — Меня привезли в Эдирне, как турки называют Адрианополь, и отдали в acemi oğlan, школу для молодых янычар.
Лонго замолк снова. Он никогда и никому про это не рассказывал. Да и вспоминать себе не позволял. И теперь смотрел во мрак, отгоняемый светом корабельных фонарей, и боролся с наплывавшим из памяти ужасом.
— Вы были янычаром? И что делали? Как сумели выбраться?
— Спустя три года, когда мне исполнилось двенадцать, я бежал. Пытался добраться до Константинополя, но не смог. Сбился с пути и год блуждал по стране, воруя пищу, ночуя в амбарах. Я побывал в Афинах, Косово, Фивах. В конце концов забрался на корабль и очутился на Хиосе. Скитался беспризорно, пока меня не приняла к себе одна из итальянских семей, правивших островом. Мои родители были родом из Венеции, я говорил по-итальянски, и Джустиниани взяли меня слугой. Затем бездетный глава семьи усыновил меня.
— А вы с тех пор хоть раз встречали турка, убившего вашу семью?
— Да, встречал, — ответил спокойно Лонго.
И подумал о битве на Косовом поле, о том, как близко подобрался к турку со шрамом — и как проиграл. Память безжалостна, оставшаяся в ней боль не слабеет. Лонго закрыл глаза.
— Спускайся вниз, — велел он Уильяму. — Хватит разговоров на сегодня.
Той же ночью, много позже того, как улицы Константинополя опустели, доставшись во власть ворам и одичалым собакам, одинокий всадник, одетый в черное, подгонял коня, скакал по пустынной улице, ведшей на вершину четвертого холма, высоко над Золотым Рогом. Лицо всадника прикрывал капюшон, да и держался ездок в тени, объезжал пятна света, сочившегося на улицу из открытых окон. На вершине холма он увидел высокий многокупольный монастырь Христа Вседержителя, ускорился до галопа, заскакал в монастырский двор.
Там ожидали двое монахов в длинных черных рясах. Один принял лошадь приезжего и отвел в стойло. Другой проводил в монастырь — по темным коридорам, вниз по короткой лестнице в подвал с низким потолком. Оба остановились перед тяжелой деревянной дверью. Монах снял со стены фонарь и повел гостя в катакомбы под церковью. Их построили над древней цистерной для воды, было сыро и холодно, пахло гнилью. Монах с гостем долго шли, петляя и сворачивая, между криптами, пока не очутились перед еще одной тяжелой толстой дверью. Монах постучал: дважды раздельно и трижды слитно, быстро. Затем распахнул дверь, пропустил гостя вперед и притворил за ним створку. Почти всю маленькую, ярко освещенную комнату занимал прямоугольный стол из грубо отесанного камня. У стола стояли трое. Слева от гостя — толстый и круглый патриарх Константинопольский Григорий Мамма, нервный человечек с крохотными шныряющими глазками. Патриархом его сделали после отказа более влиятельных епископов занять пост. Мало кто хотел сделаться символом проводимого Иоанном Восьмым объединения православной и католической церквей. Церкви разделились после тысяча двадцать четвертого года, когда Папа и патриарх разорвали связи друг с другом. С тех пор раскол только углублялся.
Справа от гостя стоял Лука Нотар, высокий, с тонкими, резкими чертами лица и темными блестящими глазами. Хотя и молодой — всего лишь сорокалетний, — он выказал себя способным военачальником, но и одновременно непримиримым врагом церковной унии. Иоанн поставил его заведовать обороной города, и со своими обязанностями Лука справлялся отлично. Он, мегадука империи, властью уступал лишь самому императору.
Напротив стоял Геннадий Схоларий, сухонький маленький человек с яркими пронзительными глазами. С тех пор как Геннадий отказался от патриаршего сана и удалился в монастырь Христа Вседержителя, он носил простую монашескую рясу. Геннадий верховодил противниками унии и пользовался поддержкой почти всего православного духовенства. Сидя в своей крохотной келье, властью он обладал куда большей, чем патриарх, почти такой же, как сам император. Именно Геннадий созвал собравшихся в подвале. Он и заговорил первым: