Обычным явлением стало за последние полтора-два месяца, что по воскресеньям и по праздникам, когда сильнее кипит уличная жизнь в столице и легче может вспыхнуть неожиданное волнение, — в такие опасные дни усиленные патрули российских войск тянутся и по лучшим, наиболее людным улицам, и там, на окраинах, где среди пустырей и низеньких домишек выбрасывает черные клубы дыма суконная фабрика Френкеля и другие фабрики и заводы, еще немногочисленные пока, но растущие в числе довольно быстро, благодаря стараниям умного министра финансов, изворотливого, загадочного для многих князя Ксаверия Любецкого.
Особенно много народу, особенно часто проезжают патрули и проворнее шныряют "личности" на Марсовом поле, перед Брюллевским дворцом, где ожидается обычное праздничное зрелище: развод войск в присутствии цесаревича. И еще в двух местах не то случайно, не то по уговору скипаются толпы: у Арсенала и перед красивым, обширным зданием на площади Красиньскихг в котором помещается Народный банк, департаменты министерства финансов и квартира самого Любецкого.
На этих трех пунктах также усиленно мелькают юноши, "добрые вестники", как их окрестил кто-то на лету; больше всего это студенты, "паны академики" по-варшавски. Они первые заметили, что у Арсенала, перед банком, у обоих дворцов, везде и всюду, где обычно стоят польские солдаты на карауле, теперь расхаживают часовые из российского войска, похлопывают рукавицами, притоптывают ногами, чтобы согреться среди мглистой, туманной изморози, которая сеется еще с самого рассвета, пронизывая до костей всех и каждого своим влажным холодом, словно дыханием смерти.
— Почуяли!.. Свои караулы вывели, наших убрали, — кидают здесь и там толпе "вестники добрые". — Ничего! И развода нынче не будет, говорят. Ничего! Если не сегодня, так завтра… Мы свое сделаем… Расходитесь, люди добрые, спокойно по домам. Ждите знака… Как сказано: пожары загорятся… Здесь, к Пононзкам ближе… И там, на Сольце… Тогда… Уж знаете сами… Все, как сказано… Лишь бы врасплох поймать друзей…
И чинно, молчаливо начинают расходиться толпы, кидая косые взгляды на встречные патрули, на шныряющих без угомону "личностей", шепча не то молитвы свои привычные, не то обеты возмездия.
К тому времени когда должен был начаться развод, с разных концов площади, среди толпы, медленно, по возможности незаметно человек сорок студентов стали пробираться к знакомому целой Варшаве месту, где постоянно красуется на коне Константин во время излюбленных военных смотров.
Юноши кутались старательно в просторные шинели, что и понятно, судя по погоде. А под шинелью у каждого прилажены пистолеты за поясом, сабля, по старой римской манере висящая на груди, а не сбоку. Многие держали под левой рукой заряженные короткие, сильного боя карабины, уткнув под мышку дуло, прихватив оружие пальцами под курок. Вот уж почти все юноши сошлись, приблизились к заветному месту. Их группа в шинелях, их неподвижные позы, лица суровые, бледные, несмотря на холод, — кидались в глаза ближайшим соседям, даже малонаблюдательной толпе простых людей, темнеющей здесь. Но люди словно не замечают ничего; оглядываются только исподтишка, нет ли близко "личности", которая тоже заметит кое-что и тогда помешает, конечно, чему-то…
Но "личности" заранее уже знали то, о чем "сорок" в шинелях узнали только в самую последнюю минуту от "добрых вестников":
— Развода цесаревич делать не будет. Он нездоров. Так объявлено. А проще сказать: почуял беду. Успели ему донести, какую вы тут готовите приятную встречу. Вот он и бережется. Ничего! Мы свое возьмем. А пока можно и по домам. Сегодня вечером соберемся на балу, в Биржевом собрании… На Медовой! Там люди плясать будут. И мы повеселимся. Может, в последний раз. Туда от Комитета дадут знать, что надо делать и когда. Не огорчайтесь, товарищи. Что отложено — не потеряно!..
— До вечера… на балу, — не то огорченные, не то довольные, повторяют юноши в шинелях и так же расплываются во все стороны в толпе, как сошлись к назначенному месту…
Грозная тревога, порывистое беспокойство, охватившее целый город с населением в 150 тысяч человек, проникает и сквозь толстые стены, через резные дубовые двери палацев и особняков варшавской знати, обычно стоящей слишком далеко от серого, потливого простонародья и беспечально проживающей в тиши своих роскошно разубранных палат.