Этому не нужно было бежать, да он и не хотел: он шел, и куда б ни дошел, пришел бы с самим собою. Она тоже пережила подобное время. Но что осталось от богатства ее скромного платья на первом балу? Что осталось от ее беспечного, без выучки, нрава, который называли «чудотворным»…
«Чудо» — только это слово и осталось, но оно все время изменяло свой смысл, — «чудо», столько раз повторяли близкие ей голоса, один — громкий, на стыке важных событий, другой — звонкий, третий — глухой, четвертый — дрожащий, пятый — быстрый, как ручей… — «чудо»… «чудо»… Что осталось от смелости быть слабой? Теперь она не посмела б… А от зеркала, в которое она взглянула на мгновенье?.. Плод, источенный червем, «чудо» с темным пятнышком гнили в сердцевине.
Она бегло улыбнулась юноше — и… время не терпит, нельзя терять ни минуты… Юноша ответил ей на улыбку. Не умея отделаться от привычки наблюдать, она открыла в этом ответе что-то циничное, искусственное и вымученное; из любезности он дарил ей то, о чем, казалось, просило лицо усталой женщины. Но она перешагнула и через это — никогда больше не удержит ее никакое препятствие, — перешагнула, устремляясь на поиски плода без червоточины, золотого плода на зеленой ветке, бального девичьего платья, ясных больших глаз в зеркале, этого открытия, что вокруг нее — мир, и что она — во всеоружии, и своего отражения, когда бросила плащ на плечи, уходя, — золотой плод в зеркале, чудо!., она тоже была когда-то непонятной, далекой!.. — «Никогда не видал таких больших глаз», — сказал посреди освещенной залы молодой человек в черном…
Внезапно Персей и женщина услышали глухой шум аэроплана над станцией. Охриплые крылья еще больше затемнили маленький зал, наполнив торжественной мрачностью. Самолет удалился, и город вздрагивал в тишине.
Снова проснулся воздух зала, мигая своими лампами, — зубочистки в стаканчике стояли на столе. «Все это ужасно тягостно», — подумал Персей, внутренне защищаясь.
«Все это чудесно», — говорила женщина. Превращения в баре были монотонными сменами образов, и бессонное бденье женщины в черном удлинялось в тени, ресницы дремотно ударяли о черный блеск глаз. Плод созрел и готов был сорваться. Как в детской игре среди сада, она должна была поймать его ртом, без рук — да у нее никогда и не было рук?.. — и потому напомнила она Персею обрубок, каким виделось ему тело Лукресии…
Она должна бы удержать плод своим смятением, темнотой, какая была сейчас единственной ее силой, темнотой, полной меда и пчел. Но прежде надо было отречься навсегда, сложить оружие — быть лишь темным пятном в зеркале — он там, плод… — отринуть все свои победы, до предела мечтательного собачьего вниманья к жизни — тогда плод останется нетронутым. Разве не так видела она себя в зеркале?..
Много времени утекло с тех пор, она научилась говорить с детьми, сыпать острые слова для взрослых вокруг, но дети не понимали ее. Они были цельные. Далекие, как этот юноша. Но если женщина в черном видела собаку, она и сейчас знала, как к ней подступиться. Она как никто умела превратить одинокого пса в пса счастливого, который вытягивался у ее ног, сладостно моргая. И так, с собакой у ее ног — загадочно, всегда загадочно — комната становилась просторной, покойной; и не собака, а она сама сторожила дом. Таково было ее величие, такова была ее нищета.
Юноша напротив был большой пес, тощий, одинокий. Не владеет чудом превращения, какая жалость… То же средоточие мрачной чистоты. С душой, какую имеют собаки: домашние, с лестниц, из угла палисада; со взглядом на мир, какой имеет пес, лежащий у ног.
Женщина в черном вспомнила о своих морщинах — они каждый миг становились глубже, нельзя было терять ни мгновенья, она бежала, все бежала, перепрыгивала через ручьи, прислушивалась к направлению ветра, спотыкалась средь темноты в поисках того мгновенья в лесу, когда скажет: «Бон оно, чудо».
Пыльный стаканчик с зубочистками на скатерти. Персей защищался от призрака Лукресии и от этой женщины, которая, приехав, безусловно, из большого города, воплощала тайну пропащих женщин. Лицо юноши покрывалось тенями, глаза светились из глубины далекой и спокойной.
Все спокойное было так далеко, все прекрасное было так туманно. Для девочки в ночь бала все было недосягаемо. «Как он красив, — подумала она. Вот, вдруг, человек». В ней было столько материнства, что даже страшно.
Она смотрела на руки юноши, на пронзительную чистоту ногтей, на темный галстук. «Никогда» — говорило милое лицо юноши. «Никогда» — вторила тонкая шея, поддерживавшая строгую, прекрасную голову. Это было немножко пугающе. Не только для нее было это «никогда», оно было глубже и дальше — так вот начертанное на этом гладком лбу, в этих тонких линиях губ.