От старой, разлапистой, взъерошенной, как парунья, ели повела дорожка в низину, к моховому болоту. Потянуло сыростью, густо обдало застоявшимся смородиновым духом и духом прелого листа, болотным дурманом защекотало в носу. Чихнул человек раз, чихнул другой, третий — да сколько можно! — прослезился, отёр глаза ладонью. Ох-ёлки-палки. Разметался в разные стороны, фьюрикая, выводок рябчиков, тут же неподалёку где-то и расселся — не летит далеко рябчик, ленив потому что, — думает Сулиан, — или мочи нет, дак поэтому. А может, что и жизнью своей не больно дорожит: из яйца вылупился, попорхал малось, ягодку поклевал — и счастлив: поприсутствовал в Господнем мире, — и так думает Сулиан. — А вот тут-то вру я чё-то, как мне кажется, кажется мне, что тот только, кого на кривой объехали, жизнью своей, чужой ли, всё едино, может не дорожить, а так-то… телом не увечен, духом не убог… — Шаг ступил Сулиан, следующий — загромыхал, перепугав Сулиана, кормившийся на клюкве глухарь. — Эй, язви б тебя, ружьишко-то не захватил, — подумал Сулиан, так поспешил подумать, как будто и испугу-то вовсе не было, неприятен испуг, и самому-то себе в нём признаться неловко, перед самим собой будто стыдно, низость какую словно соверщил. Проследил полёт уважаемой птицы, приметил в глубине уже светлеющего болота лиственницу, в которую, подогнув и встрепенув сонную ветвь, она ворвалась, ворвалась шумно, но тут же и замерла, изображая собой сук. — Ох, омманул, ох, омманул. Ишь, тварь, хитрый какой, не этим летом вывелся потому что, старый разбойник. И ведь давно же заприметил, поди, леший, нет, затаился — поджидал. И высидит же, а, балда, ближе уж некуда подпустит: любит труси нагнать, фуфайка… чистая фуфайка, только летат, без пуговиц да место для мозгов имет маленько. — Стеной плотной ельник возник, по ручью лишь, по тому и другому его берегу. И темнее будто стало. Ручей перешёл, там уж и просвет. Так лентой с вершины Северянки до Таки и тянется ельник, там и сливается с чёрной, бесконечной тайгой. Сразу за ельником — палестина ровная, без пня, без кочки — такой и встарь была. Аккуратная, правильная, будто не по природе так, будто руку кто приложил мастерово и в добром духе. Епафрас, когда в уме своём ещё оставался, говаривал, будто тут вот после гона в сентябре и отлёживался царь сохатиный Седой Бык, тот, что, оберегая матку с телёнком, себя ли, убил царя медвежьего Драную Морду — всякому зверю знакомому он, Епафрас, давал прозвание — так, дескать, зверю легче будет помирать. А они с тятенькой каждую осень здесь осоку скотине на подстилку косили. Осока густая, высокая — нагрёбистая, копны три выходило, а корыстна ли площадочка — обойти кругом дело минутное. Шумит осока, сухая — росы не выпало, так только: ширк, ширк — а у штанов ни мокрой ниточки. За палестиной рядок уродливых берёзок и сосёнок, больных будто, облишаенных, и вид у них без веселинки, понурый, и не оттого, что осень, осень пора, дескать, такая, унылая, они и летом квёлые; что хвоя, что листья у них с самого рождения ржавые, чуть распустились, тут же и захирели. Только раньше Сулиану и в голову-то не приходило, что это вроде как намёк ему был от Бога, знак — да вот непонятый и не разгаданный, будто болотце это суть маленький образок на ту большую тундру, в которую будто Мосией, но не тот, не ветхозаветный, а наш, хоть и не кровный, поведёт народ, поведёт, да не выведет обратно, а вроде как будто ухмыльнётся лукаво через усы и скажет: сыны мои, дочери, братья-товарищи дорогие, из пустыни-то и еврей, мол, выбрался, а вы отсюда вот попробуйте. И не думал раньше об этом Сулиан, это уж сейчас вот в голову его протиснулось похмельную. А отец ямщичил, развозя по деревням да сёлам посуду глиняную, и в ямщине забирался далеко на север, а по льду-то, «дак и до самуёй Низовки», так тот прежде чем извлечь из-за голенища бродня брусок да начать, большим пальцем острие от пятки до носка прощупав, литовку лопатить, вытирал полотно её подхваченным с валка пучком травы свежескошенной, оглядывал болотце, как офицер вражескую позицию, и говорил: «Знай, Сулиан, такая она вся вот, тундра-то, ядрёный корень, ещё и почище… тьфу ты, пропась… может, и красиво», — говорил, будто предчувствовал, что ещё раз увидит её, тундру-то, но уже не по своей, конечно, доброй воле, увидит и глаза навеки в мерзлоте закроет… Такие вот дела, парень.