— Ну дак чё, гашу я лампу, — это мать, вставая с табуретки и откладывая рукоделье.
— Гаси, — это он, поправляя одеяло.
Мать подставила ладонь преградой к стеклу лампы, дунула — тени метнулись, набросились и съели свет, как будто только этого и ждали. Стало темно… как в могиле, если повторить за матерью, — так подумал он. Стало темно, как в погребе, — так бы об этом же сказал Сулиан. А Фиста: темь несусветная, болярыня… И тут же будто добрая и мягкая рука лица коснулась, и добрый и певучий голос произнёс: спи, спи, наступит утро скоро… И будто только что ожили, загомозились на печи и полатях тараканы, вороша там луковую и чесночную шелуху. Своя, особая у тараканов жизнь: тараканья — тараканьи мысли, тараканьи заботы, тараканьи радости, обиды и беды. А тут, прямо перед глазами, ползёт один, будто тот, вывалявшийся в муке словно, Мельник, ползёт без цели, на одном месте, просто лапками перебирает, а под мышкой у него Евангелие… да и он ли это? — это тот, другой, Сулиан… А Павел там потому, наверное, что Пётр устал очень, из сил выбился и Павлу передал ключи… У Петра не выдержали, поди, нервы… и… И почему сказка казалось такой длинной? Не рассказывала же её мать целый вечер, нет, повторял рассказанное ею страх и… И опрокинулась тьма, и с потолка будто пал плавно на пол Мельник, и потянулось густое, чёрное отсутствие. Да и отсутствие ли? Это огромный чёрный зрачок. — Это огромный чёрный зрачок, — сказал злой, чужой голос. А он ответил: я так утомился за день, сказка так меня уморила, что сил моих осталось только лишь спросить: а какая разница? — А злой, чужой голос захохотал: ох-хо-хо-ха! — А он лежит и молчит, и ему кажется, что из матраса сквозь его тело, сквозь одеяло и его руки прорастают побеги гибкого ивняка. — Вижу, вижу, — говорит злой, чужой голос. — А твои ноги мхом, я вижу, покрываются, ха-ха, ха-ха! — О, теперь смейся, смейся, смейся сколько посмеётся, теперь, если даже мне и захочется, я не смогу — ты видишь, скован я побегами, — я не смогу тебе повиноваться. — А мне этого и не нужно, — говорит злой, чужой голос. — Зачем мне это? Я просто сказал: это не отсутствие, это — огромный и чёрный зрачок. — И что мне делать? — спрашивает он. — Это не тот вопрос, который ждал я от тебя, — говорит злой, чужой голос. — И что мне думать? — спрашивает он. Тогда злой, чужой голос так ответил: что твоё действие? — ты представляешь сам; что твои мысли, которых не способен верно ты истолковать, которые подсовываю тебе я как осколки разбитого кувшина, а ты из них склеиваешь горшок, а когда склеенное пытаешься показать матери или брату, те начинают суетиться вокруг тебя взволнованно и приговаривать: успокойся, успокойся, — и прикладывать к твоему лбу мокрую тряпицу — разве всё это не забава для меня? Забава. — Что же тогда, что? — спрашивает он. — Лежи, — отвечает злой, чужой голос, — смотри, как скоро разрастаются живучие побеги ивняка, слушай, как рвут они ткани твоего — нужного, или, скажем так, полезного больше земле, дёрну, чем тебе — тела, и не делай никаких выводов, каких либо обобщений не строй — всё, что идёт от твоего ума, ложно. — Как это ложно, — говорит он, — если мой ум и есть я, а какой смысл… — Вот видишь, — говорит злой, чужой голос, — ты и запутался, а уж время просыпаться… да и мне пора… ха-ха… — и будто там, с обратной стороны темноты, готовой опрокинуться в исходное положение, стали удаляться шаги: тук, тук, тук, тук…