Выбрать главу

- Голос г-жи Бонниве? - спросил я, когда она замолкла, чуть слышно произнеся это последнее слово. Я также был взволнован этим рассказом, как и она. Она наклонила голову в знак согласия и продолжала молчать, а я не смел настаивать. Трагизм положения, которое она так просто изложила мне, поражал меня. Она продолжала:

- Я не могу описать вам, что произошло во мне, когда я услышала эту женщину, которая, считая себя наедине со своим любовником, смеялась очень громко и говорила ему «ты». Это была такая острая боль, как будто кто-нибудь вонзил нож в самое чувствительное место моего существа, и я начала трястись всем телом, сидя на своем стуле. Теперь еще, когда я вспоминаю об этом, взгляните, как трясутся мои руки… Я хотела встать, пойти к ним, выгнать их, ее, как дрянь, оскорбить его, как негодяя… И не могла. Я даже не могла крикнуть. Казалось, вся жизнь замерла во мне. И я слышала и прислушивалась. То было страдание ужаснее самой смерти, и мне казалось, что я умру тут же, на месте. Однако, вот я здесь. А знаете почему? В этой узенькой комнатке, где я сидела не шевелясь, и когда прошла первая минута ужасного страдания, я почувствовала, какое овладевает мной омерзение, неизъяснимое отвращение, доходящее до тошноты. Конечно, если бы слова этого человека и этой женщины доходили до меня все, - стремление к немедленному отмщению одержало бы верх, но этот заглушенный и неясный говор, часть слов которого только долетала до меня, в связи с той картиной, которую я могла себе представить за той стеной, порождали во мне, кроме невыразимого страдания, ощущение чего-то слишком грязного, слишком низкого, слишком омерзительного, слишком отвратительного! Особенно одна фраза!… Ах, какая фраза!… Я почувствовала, что презираю Жака даже больше, чем любила его, и в то же время, как странно устроено сердце, я не могла допустить мысли, что если я войду в комнату, то он подумает, что я пришла его выследить. Эта гордость моего чувства к нему победила все остальное… Я оставалась не шевелясь, повторяю вам, в этой комнате, может быть, целый час. И они ушли, а я вошла в спальню, опустевшую теперь. И я увидела смятую постель и подушки, те самые подушки и простыни, те самые простыни… Ах! - простонала она, и стон этот разрывал мне сердце; прижимая пальцы к глазам, как бы желая раздавить их и вместе с ними ужасное видение других гнусных подробностей, о которых она не хотела, не могла говорить, она только вскричала: «Спасите меня от меня самой, Винцент…

Мой друг, мой единственный друг, не покидайте меня, мне кажется, что голова моя раскалывается на части и что я схожу с ума!… Ах, эта постель, ведь это наша постель!»…

Она встала, произнося эти слова и бросилась ко мне, спрятав голову на моем плече, вцепившись в меня руками в припадке отчаянного страдания. Все ее лицо судорожно подергивалось от муки, и я едва успел поддержать ее. Она упала без чувств ко мне на руки. Этот обморок, без сомнения, спас ее вместе с припадком слез, в которых вылились ее муки, когда она пришла в себя. Я видел, как она приходила в себя, снова убеждаясь в своем несчастье. Ее признания и обморок, последовавший за ними, слишком глубоко потрясли меня, чтобы я нашелся, что-нибудь сказать ей, кроме банальных слов, которыми ободряют страдающее существо; как трудно их найти, когда отдаешь себе слишком ясный отчет в том, какое законное право лежит в основе страданий этого существа. Камилла не дала мне долго изливаться в напрасных утешениях: