Эта смесь метафизической тонкости и напускного юмора исчезла, как только наш фиакр покинул улицу Елисейских Полей и свернул в улицу Линкольн. Жак высунулся из окна с более страстной нервностью, чем приличествовало его дэндизму, чтобы посмотреть, не стоит ли где-нибудь в этой коротенькой улице карета. Он увидал два зажженных фонаря. Наш фиакр приблизился еще, и мы увидели карету Камиллы, остановившуюся перед маленьким отелем, помеченным фатальным номером 23. Карета была пуста, и кучер, слезший с козел, закуривал свою трубку от одного из фонарей:
- Барыня приказала мне ехать домой, не дожидаясь ее, - отвечал он на вопрос, предложенный ему Жаком, сунувшим ему в руку золотой, совершенно так, как какой-нибудь герой романа старинной школы. Мой товарищ был сильно взволнован этим ответом, а я еще сильнее его. Минуту мы молча смотрели друг на друга.
- Мы это узнаем, - первый сказал он и крикнул нашему кучеру, чтобы он остановился у ближайшего кафе. - Просто справимся по Bollin, а если там не найдем, то поедем в клуб посмотреть весь Париж. Мы узнаем тогда, у кого м-ль Фавье ищет утешения; ты должен сознаться несколько быстро, и я подозреваю, что это началось ранее ее несчастий… ну, да, ну, да… Это нелестно для мужского самолюбия, но всякий раз, когда вы чувствуете угрызения совести, обманув женщину, вы можете быть уверены, что обмануты вы и что она первая начала…
Произнося эти слова, он соскочил на тротуар улицы св. Франциска, по которой мы ехали и, прежде чем карета совсем остановилась, он уже входил в совершенно пустую кофейню, которую караулил один лакей, уснувший на скамейке, обитой красным плисом.
Не будя его, Молан заметил адрес-календарь на прилавке, из-за которого кассирша отлучилась, и стал перелистывать его слегка дрожащей рукой, чтобы, найдя, показать мне следующие две строчки: «Линкольн (улица)», с обычными указаниями, затем в графе: «23. - Турнад (Луи Эрнест), собственные средства».
- Не прав ли я был? - издевался он. Он захлопнул адрес-календарь, и отпихнул его кончиком трости, прибавив: - Признайся, что я заслуживал лучшего…
- Я не признаюсь ни в чем, пока не буду уверен, - отвечал я, так сильно пораженный этим новым событием, что весь дрожал.
- Уверен? - вскричал Молан с дерзкой язвительностью. - Уверен? Чего же тебе еще надо? Ты, может быть, желал бы их видеть лежащими вместе в постели? Да и тогда еще, пожалуй, сомневался бы!… Но я, не принадлежу к корпорации высоких душ и думаю, что м-ль Фавье любовница г-на Туриада; повторяю тебе, что при этих обстоятельствах сцена, которую она позволила себе устроить сегодня, является одним из самых низких поступков, о которых я когда-либо слышал. И я отомщу ей за это. Ну, прощай…
И он расстался со мной с этими словами, полными ненависти, а я не старался ни удержать его, ни успокоить. Я был удручен чувством глубокой грусти. Никогда в жизни я не знал ревности, такой, какой ее описывают обыкновенно в книгах, ужасного и тревожного беспокойства, вызываемого подозрением в измене, в существовании которой не убежден. Я никогда не любил без полного доверия. Казалось, что женщины должны совеститься изменять людям любящих их таким образом. На опыте я убедился, что этого не бывает. Но если бы я снова вздумал полюбить, то все-таки поступал бы точно так же по той простой причине, что нельзя видеть глазами, полными слез. Но, если я никогда не испытывал беспокойной и подозрительной ревности, зато мне хорошо было знакомо другое мучительное чувство, которое состоит в том, что в вашем сердце, как открытая и вечно кровоточивая рана, живет убеждение, что вы были обмануты. Это ужасное чувство, этот приговор нашему сокровеннейшему «я», эта смертельная дрожь перед очевидностью, кажется мне, самой тяжелой формой несчастья в области чувств, и этому мучению я снова, и с какой силой, подвергался, читая имя Турнада в толстом адрес-календаре.
Боже! Как я был несчастен с этой первой минуты, идя пешком, чтобы успокоить мои нервы движением, домой на бульвар Инвалидов! Хотя я и говорил Молану, что не уверен, будто Камилла любовница того хама, поганая рожа которого возбудила во мне такое сильное отвращение в уборной Водевиля, но у меня не было в том ни малейшего сомнения. Это было так просто! Несчастная девушка потеряла голову. Чрезмерная досада и страдания помутили ее разум, и в припадке безумия она решилась на такую месть, которая должна была навсегда опозорить ее. Что я говорю? Она решилась? Она выполняла свое намерение в эту самую минуту, в эту ночь, звезды которой сверкали над моей головой. Этот час, эти минуты, эти секунды, продолжительность которых я ощущал и течение которых я мерил, она также переживала их и пользовалась ими! Как? Те жгучие ощущения, которые вызывала во мне мысль об этом, должны были походить на ощущения, испытываемые осужденными на смерть. Хотелось бы остановить бегущее время, перевернуть свет, чтобы земля разверзлась, чтобы дома попадали, чтобы чудо совершилось! С какой тоской сознаешь тогда, что жизнь делает свое дело в нас и вокруг нас с неумолимой суровостью машины! Все наши нравственные и физические страдания, наши возмущения и наша покорность перед лицом природы имеют не более цены, как трепетание насекомого, попавшего в топку локомотива.