- Кончено, кончено! Она любовница Турнада…
Эти ужасные слова, в истине которых я не сомневался, я твердил себе с отчаянием, идя вдоль улицы Франциска I, затем через мост Инвалидов, потом по улице ла-Тур-Мобур. Теперь еще, после стольких дней, мне было больно написать их, но боль эта глухая, почти тихая грусть, - столько в ней нежности. К ней примешивается мечтательная жалость, похожая на ту, которую я бы испытал, глядя на плиту, под которой покоилась бы Камилла. Но когда эта уверенность впервые предстала предо мной, я весь дрожал от гнева, отвращения и горечи. Очевидно, я любил ее, сам того не зная, не зная, по крайней мере, до какой степени, если только думая о ней так, как я думал, выносил такие мучения.
Вернувшись домой, я, прежде чем лечь спать, хотел взглянуть еще раз на те два ее портрета, которые набросал: первый, представлявший ее до знакомства с Жаком и так старательно мной скрываемый; второй, который я рисовал в течение последнего месяца, с его недоконченной улыбкой. Глядя на эти два изображения, я так живо представил ее себе, и так живо встал передо мной также тог позор, которым она в эту самую минуту оскверняла себя, что, как теперь припоминаю, в тиши моей мастерской, я начал стонать, как стонут животные, близкие к издыханию.
Мои страдания выражались в таких громких стенаниях, что мой слуга от них проснулся. Я с изумлением увидел, как этот добрый малый вошел в комнату, спрашивая меня, не болен ли я и не нуждаюсь ли в его услугах.
Забавное обстоятельство, послужившее все же на пользу, так как положило конец этому полубезумному припадку. Я посмеялся бы над этой ребяческой выходкой теперь, после стольких месяцев, если бы не видел в ней, увы, лишнего доказательства преследующего меня несчастья, знамения той судьбы, которая никогда не давала мне возможности управлять обстоятельствами, согласно желаниям моей души. Обожая Камиллу с такой нежностью, разве не должен был я высказать ей это? Разве я не должен был обставить все так, чтобы первым движением ее, когда она захочет воздвигнуть что-нибудь неизгладимое между ею и Жаком, было обратиться ко мне? Кто знает? Я осуществил бы тогда с ней тот роман, о котором она мечтала и который не удался ей с Моланом! Для излечения ее раны я приложил бы столько тонкости, столько такта, столько нежного обожания, что она, может быть, когда-нибудь и полюбила бы меня! Боже, как грустно думать о том, что могло бы быть!
Посмотри на меня, я то, что могло бы быть!… Меня зовут также: Никогда больше, Слишком поздно, Прощай! Какую бы правдивую надгробную надпись составили для меня эти две строчки художника-поэта Россетти! Что могло бы быть! Никогда больше! Слишком поздно! Прощай!…
Я провел эту ночь почти без сна, только под утро забылся я лихорадочным сном и увидел странный сон. Я видел себя сидящим за столом на парадном обеде. Против меня сидела одетая в красное Камилла, со своими золотистыми волосами, распущенными по голым плечам. Около нее сидел мой несчастный друг, Клод Ларше, который, как мне хорошо известно, умер, и я сознавал, что он умер, в ту самую минуту, как видел его живым. Хотя мы и сидели за столом, Клод был занят писанием. С бесконечным томлением смотрел я, как он писал, судорожно сжимая в своих пальцах ручку от пера, жестом, так хорошо мне знакомым. Я сознавал, что при его болезненном состоянии это напряжение будет для него непоправимо-пагубным. Я хотел крикнуть ему, чтобы он остановился, и не мог этого сделать, потому что мне грозила пальцем Камилла, в глазах которой я читал властное приказание не говорить ни слова.