— Так вот, доченька, — она будет называть Дагну дочкой, и все знакомые будут говорить: какая симпатичная у вас дочурка, мадам. — Так вот, — расскажет она, — как круто обошлась с нами жизнь. Твоя сестричка Эгле, много-много старше тебя, пропала без вести. — Дагна попробует вспомнить свою «сестричку» Эгле, но не сможет. — Ты была еще совсем крошка, когда мы оставили Эгле в Париже.
— Почему вы ее оставили в Париже, мама? — спросит Дагна у своей бабушки.
— Она сама этого хотела. Скажу тебе, доченька, ты уже большая, с тобой можно обо всем говорить, — у нее там был парень, которого она безумно любила. А он не был достоин ее любви. Наверное, сбежал от нее, а она, глупенькая, искала его по всему Парижу…
Мать еще расскажет, как они втроем, попрощавшись с Эгле, уехали в Марсель, сели на пароход и отчалили. Но примерно через полчаса налетел немецкий самолет, обстрелял пароход и заставил вернуться в порт. Ждали несколько дней, надеялись снова тронуться в путь. И тогда Германия перешагнула границы Франции. Что же дальше? Лагеря беженцев, мечта найти Эгле, письма, письма… Но ответа от Эгле не дождались. Адвокат Балтайтис, у которого давно болело сердце, не раз говорил жене: «Ты мать Дагны. Она не останется сиротой, потому что ты ее мать». Жена растроганно повторяла: «Я ее мать». Однажды адвокат ушел за хлебом и упал в очереди перед лавкой.
— Если бы Эгле не осталась в Париже… — вздохнула мать.
— Она была нехорошая, моя сестричка, — сказала Дагна.
— Не надо так говорить, доченька. Я ее любила.
— Она тебя бросила, а я тебя никогда не брошу. Ты моя самая хорошая мама.
Дагна не поняла, почему мать после этих слов заплакала и попросила ее:
— Не расспрашивай меня больше об Эгле, никогда не расспрашивай, мне очень тяжело.
Даже много лет спустя Дагна вспоминает иногда детские дни, слезы матери, вой самолетов и взрывы бомб, вспоминает, как болела и в бреду слышала слова какой-то женщины в черном: «Мало надежд, госпожа Балтайтис. Этого милого ребенка может призвать господь. И если будет на то его воля…» Мать закричала: «Нет, нет, замолчите!..» А когда рассеялся дым войны, они долго путешествовали на поездах. Пассажиры на гулких вокзалах штурмовали битком набитые вагоны, Дагне страшно хотелось пить, хотелось убежать в поле. Мать успокаивала: «Потерпи, там будем жить по-другому. Там мы не будем одни, может, найдем знакомых, даже твою сестричку Эгле… Оттуда Литва уже недалеко». Снова лагерь, дощатые продуваемые ветром бараки. Здесь было много детей. И Дагна играла с ними, говорила по-литовски. Разговоры взрослых, их споры ее не интересовали. Мать все рассказывала о Литве, этот край в ее устах рисовался далекой сказочной страной, в которой высятся красивые города, цветут сады, молодцеватые парни едут на лошадях в ночное, а девицы с глазами цвета льна стоят в рутовых садочках и поют печальные песни. Дагна любила читать книжки, она была привязана к матери, которая ни на шаг не отпускала ее от себя. Неважно, что знакомые ворчали: «Как вы дочку воспитываете, госпожа Балтайтис? Говорите о Литве, а о том, что в Литве творится, — молчите». — «Откуда я могу знать, что сейчас творится в Литве?» — «Госпожа Балтайтис! Неужели вы не читаете наших газет? Может, даже не слышали, что мы собираемся переселиться из Германии в Америку, где будем бороться за истинную Литву?..» Жужжали они матери в уши. «Я слишком устала, — отвечала она. — Я хочу только в Литву…» Но пришлось пять лет маяться, чтобы ее наконец выслушали и она смогла сказать:
— Доченька, мы едем в Литву.
— Ты не могла не вернуться в Литву.
Дагну застигли врасплох, мысли рассыпаются словно бусинки, и она поднимает глаза на Саулюса: «Почему ты так?..»
— И впрямь — ты не могла не вернуться. Ты — Йотаутайте.
— Дочка твоего брата Людвикаса, — торопливо говорит Дагна и зажмуривается от боли.
От тенистой, увитой плющом террасы, холодной железобетонной стены бросает в дрожь, но Дагне никуда не хочется идти, она сама выбрала это укромное кафе, и Саулюс согласился. Конечно, могли встретиться в своем доме и так же посидеть, но ни один не предложил этого, оба подумали: «У нас нет дома». Правда, Дагна спросила: «О чем мы будем говорить?» Саулюс ответил: «Я не знаю». Дагна опоздала на свидание. Долго наряжалась; что ни надевала, все срывала с себя, была недовольна, искала новое платье. Часть своих платьев, юбок и блузочек она перевезла к подруге на дачу за Вильнюсом, на берегу Нерис, и все, что еще вчера могло ей нравиться, сегодня вызывало отвращение. Наконец, увидев, что время летит с ужасающей быстротой, она надела простенькое платье с узором из геометрических фигур, торопливо причесалась (как хорошо, что вчера была в парикмахерской!) и побежала по тропе через сосновый бор на улицу. Она хочет быть красивой, хочет нравиться? Почему? Кому? Господи, даже сегодня… И вчера, и позавчера, когда бегала к автомату звонить домой (как странно трепетало в ее мыслях это слово — «домой!»), долго стояла перед зеркалом, как семнадцать лет назад, когда шла на свидание с Саулюсом. Дагне сейчас хотелось бы превратиться в манекен в витрине магазина, рекламирующий новое платье, и ничего не чувствовать, не думать; люди шли бы мимо, бросив взгляд, отвернулись бы, а ей было бы все равно… все на свете все равно…