Саулюс вернулся лишь десять дней спустя. Телеграмма нашла его с опозданием, и он решил пробыть там до конца — ведь чем он мог помочь? Поехал с Дагной на могилку сына, положил цветы, постоял.
— Может, так оно и лучше. И сам не будет мучиться, и нас… — сказал, придерживая Дагну под руку. — Все со временем забудется.
Эти слова не обидели Дагну, она кивнула, но ей казалось, что сердце ее как бы разделено надвое. Пройдет год, и подруга скажет ей прямо:
— Нехорошо так, Дагна. Рожай второго.
— А если опять?..
— Дагна, опомнись!
— Боюсь. Всю жизнь буду бояться.
Приятельницы говорили, что Дагна похорошела, стала еще более женственной, что ее жизнь полная чаша: муж художник (художники загребают немало, это известно), приличная квартира (все-таки три комнаты на двоих), автомобиль (тебе непременно надо получить права). Дагна не возражала. В ее гардеробе платья светлых, радостных красок теперь сменились темными, ладно сидящими, скромными и подчеркивающими безупречные пропорции тела. Но это не означало прощания с юностью или разочарования. Шли годы, все дальше унося горе, становилось легче вращаться в вихре дней. Выставки и спектакли, пирушки у друзей и пирушки дома с друзьями, разговоры о мировом искусстве и буднях Вильнюса, о модах, портнихах и новом рецепте пирожного… Дагна в такие вечера часто бывала в центре внимания, за ней наперегонки ухаживали все мужчины, а женщины тайком ревновали, и один бог знает, что они говорили за дверью, что думали, какими словами отчитывали своих мужей. Саулюс ничего не говорил, он, кажется, был доволен, что его женой восхищаются, о ней говорят. Но такие праздничные вечера выпадали редко, а все прочие дни — работа, работа. Саулюс возвращался из своего училища нередко в раздражении, еще чаще засиживался допоздна в мастерской. Редко заговаривал о себе, приходилось клещами вытягивать из него каждое слово. Дагна хорошо понимала, сердцем чувствовала, что ему не легко, хотела бы быть добрым ангелом, незримо парить над ним в минуты творчества, когда он берет карандаш и лист, палитру и краски или острые резцы, видеть каждое движение его руки, дышать воздухом его мастерской. Однажды, когда Саулюс закрылся у себя в кабинете, Дагна открыла дверь и увидела, как он резцом ковыряет деревянную доску. Она застыла в дверях и успела заметить лишь согнутую спину и упавшие на лоб волосы; Саулюс вскочил, нервно отбросил доску.
— Не могу работать, когда подглядывают.
— Я тебе позировала когда-то, ты сам просил об этом.
— Это дело другое. Тебе этого не понять, Дагна.
— Мне хотелось бы понять.
— Это трудно…
— Мне хотелось бы тебе помочь.
— Чем? Чем ты можешь мне помочь?
Правда, она ничем не может ему помочь. Иногда ее брала тоска; она ложилась в постель, но не засыпала, ждала Саулюса, а когда тот устало растягивался рядом, кончиками пальцев касалась его плеча и как будто чувствовала, что его усталость стекает в нее, готовую все принять. Вот так лежа однажды, она сказала:
— Саулюс, я беременна.
— Правда?
— Да. Что будет?
— Подумай…
Дагна сняла руку с плеча Саулюса, легла на спину. Ей страстно хотелось иметь ребенка, растить, заботиться о нем, жить им. Короткие месяцы ее прошлого материнства пугали, страшили, напоминая про беду. Уже три недели назад, празднуя свое рождение, Дагна знала, что беременна, и не могла решиться на то, чтобы рожать. Однако казалась веселой, беззаботной — надо было, чтобы гости не скучали. Когда все разошлись — последним ушел Аугустас Ругянис, — прорвалась долго сдерживаемая боль. Понял ли тогда это Саулюс? Вот и теперь она чего-то ждала, надеялась услышать от Саулюса доброе слово.