Саулюс переворачивается, сплетает руки под головой и смотрит в голубое, высокое небо. Как много раз он вот так смотрел на него, и каждый раз небо другое, неповторимое, новое… «Почему надо писать то, что можешь увидеть в окно автомашины?» — издевалась Беата. Не только словами, и своим творчеством она издевается. Стоит ли вспоминать об отце, погибшем в Маутхаузене? Это же страшно, жестоко. Будем жить этим днем, говорит, миражем, порожденным нашим воображением… А может, я истосковался по истине. По суровой истине. По самой суровой. Хочу говорить откровенно, громко… И не о том, что все видят, о том, что вижу я сам. Не примочку класть на созревший фурункул, а безжалостно резать скальпелем. Называть вещи своими именами. Зачем эти умолчания и многоточия? Если я буду молчать, кто скажет за меня?..
— Иногда мне бывает страшно, — еще этой весной говорил Вацловас Йонелюнас, сидя на табурете в углу мастерской Саулюса. — Вижу отчетливые образы, а когда надо передать — чувствую себя бессильным.
— Сопротивление материала тормозит, техника.
— Не знаю. Иногда думаю: какие наши работы будут говорить об этих днях через сто, тысячу лет? Несчастные балтийские племена, покоящиеся в глиноземе. Что мы знаем о духе ятвягов, голяди? Что осталось после исчезновения пруссов? Несколько сотен слов? И все? А искусство? Где искусство? Неужели тогда не было искусства? Я думаю, Саулюс, только искусство, литература могут говорить миру от имени вымершего народа. Хроники, летописи, вся история, которую каждый, как вымоченную кожу, натягивает на свою колодку, свидетельствует о войнах, разбое, коварстве, братоубийствах. А где скорбь литовца? Неужели ты, Саулюс, не задумываешься, кто мы такие? Маленький народ, прошедший голгофу? Крохотный островок в бушующем океане? Капелька балтийского янтаря, по словам поэтессы? Так где же наша мощь, где наш голос? В искусстве, Саулюс! Только языком искусства мы можем разговаривать с миром и напомнить всем: есть такая Литва! А может, тысячу лет спустя скажут: была такая Литва!
— Правда, страшно, как тебя послушаешь.
— Страшно, Саулюс. Торгашей от искусства — тысячи, гениями себя считают сотни. Мы купаемся в море блаженства, плещемся в теплой водичке. Страшно!
Глаза Йонелюнаса лихорадочно заблестели, казалось, он вскочит и расколошматит в мастерской все, что подвернется под руку. Но только скрипнул зубами и выбежал в дверь.
Саулюса надолго придавили слова Вацловаса (через неделю он проведал его, тот писал новое полотно; был спокоен и кроток), но разве он не прав? Разве у нас есть право хоть на минуту забыть, куда мы идем и как идем? А может, топчемся на месте? Наверное, даже венценосной голове Аугустаса Ругяниса не все ясно, хотя он безумно доволен собой: сам себя поглаживает, сам себя треплет по плечу.
Саулюс бьет кулаками по мягкой земле, встряхивает головой. Не утешай себя, Саулюс, никто не поможет, не посоветует, не утешит. Тебе это и не нужно. Ты ведь один! Один со своими мыслями. Один в этот тяжкий час. Сожми кулаки, еще крепче сожми, ударь в грудь земли и скажи… произнеси, не бойся…
— Я есть!.. И хочу быть!
Искупавшись в речке, он долго скачет на берегу, приседает несколько раз, потом стоит, повернув лицо к солнцу. Перед зажмуренными глазами снова мелькают образы его нового цикла, и он бредет по лугу, волоча в одной руке брюки, а в другой — рубашку. За гумном, в тени липы, одевается, не обнаружив в кармане расчески, приглаживает пальцами влажные волосы.
Из дровяного сарая появляется Каролис с охапкой крупных поленьев; увидев Саулюса, ждет его на тропе. Козырек фуражки нахлобучен, чтобы солнце не шпарило в глаза, лицо чисто выбрито, даже блестит, поверх белой сорочки — черный жилет.
— Еще не завтракал? — спрашивает.
— Нет. Ты сегодня рано.
— Попросил, отпустили. На ферме работы мало, когда коровы в поле.
— Мог бы вообще дома сидеть. Пенсию ведь получаешь.
— Пока ноги держат… Долго ли еще… — Каролис озирается, оглядывает хутор. — Сегодня опять слышу: в этом конце деревни пастбища будут, Швянтупе выпрямят.
Саулюс тоже невольно обводит взглядом тенистый двор, липы, забрызганные душистым медом, раскидистый кудрявый клен.
— Мелиорация меняет лицо деревни, — говорит неживыми губами.
— Но как промелиорировать память, душу.
— Вырастет другое поколение, оно не хватится того, что было нам дорого.
— Эти люди будут лучше нас? Счастливее?