Она села рядом с закрытой кадкой усталая, давая передых занывшим рукам и спине. Ничего больше не могла делать — ждала. Даже на шаг нельзя отойти, она верила, что надо неотступно находиться рядом и слушать, слушать хлеб, охраняя его. Каролис растопил печь, потрескивали поленья, гудел огонь, плясали тени на темных стенах избы. Потом она разложила на лопате стебли аира, постелила зеленую ломкую постель, а на нее бережно, словно новорожденного, положила комок теста, большой и увесистый. Смочив руки холодной водой, подровняла края, похлопывала, гладила. Каролис, наклонив простоволосую голову, смотрел на руки матери. Матильда попросила помочь, и Каролис отнес лопату к печи, положил на под, а тогда мать ласково отвела его в сторону и сама задвинула каравай в печь. Постояла перед жаркой печью, вернулась к квашне и снова долго сидела на лавке, вдыхая разносящийся по всей избе запах хлеба.
Когда славно подрумяненный каравай ложится на стол, Матильда снимает передник, надевает платок в мелкие цветочки — кашемировый, еще при царе купленный Казимерасом за полтинник, и выходит на веранду. На веранде тоже пахнет хлебом. Весь двор пахнет хлебом. Запах хлеба до того сытен и пьянящ, что мать садится в свое кресло и сидит так, зажмурясь, вслушиваясь в трепетную вечернюю тишину. Открыв глаза, видит Каролиса в черном костюме, аккуратно причесанного. Рядом с ним прислонился к дверному косяку Саулюс, засунувший руки в карманы штанов и глядящий в землю. Матильда знает: надо что-то сказать, но не находит слов. Всюду — запах хлеба. Опершись на кресло, хочет встать, но едва может шевельнуться. «Почему я такая тяжелая?» — думает. Подходит Каролис, берет под руку. Матильда встает и говорит:
— Пойдемте, дети, к отцу.
Солнце на западе. Тени все длиннее.
«Дойду ли в такую даль?» — думает Матильда, все еще не выпускавшая руки Каролиса.
Саулюс идет за ними, втянув голову в плечи.
Мать слышит шаги. Шаги Каролиса… Саулюса…
Напрягшись всем телом, вслушивается она в шаги Каролиса и Саулюса.
«Тяжкой была моя любовь к детям», — думает она.
— …Нарежь, Каролис, хлеба, — приказывает Матильда и не спускает глаз со старшего сына, приставившего каравай к груди. — Всем по ломтю.
Ломти теплого хлеба ложатся на стол, словно первые борозды весенней пахоты.
— Пять ломтей отрежь.
Каролис окидывает взглядом стол, словно пересчитывая собравшихся, и кладет еще два ломтя. Сидит, не откладывая каравая, все еще держа его в объятиях, и отрезает еще один ломоть, шестой.
— Отведаем.
Каролис мажет маслом, берет сыр с досочки, откусив, запивает молоком. Саулюс отламывает горбушку.
— Здесь, в конце стола, всегда сидел отец, — говорит мать; она сидит на своем месте, на своем старом месте, положив перед собой усталые руки. Глаза в вечерних сумерках пригасли, лицо посерело. — Его место за столом никогда не пустовало, я видела его здесь каждый день. И сейчас он с нами.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Не будет у нас покоя, Матильда.
— Сколько лет уже прошло, а ты все охаешь.
— Не зря говорю.
— Ешь, работа ждет, не праздник.
— Не могу. Все стоит перед глазами и стоит.
— Прочитай три раза «Отче наш…».
— Не поможет. Послушай, Матильда, почему я позволил папаше уйти? Рано утром, ни свет ни заря; видел, как он открыл дверь амбара, накинул котомку на плечи и ушел. Будто нищий, Матильда. И тебя не послушался, когда посылала искать его. Все откладывал, времени не находил.
— Разве могло быть по-другому? Его манили родные края, сам ведь говорил.
— Я ни разу не попробовал его переубедить. Иногда даже думал: пускай, одним ртом за столом меньше.
— Тяжелый год тогда выпал.
— Но я ведь хотел, чтоб папаша ушел, Матильда! И папаша это чувствовал, наверняка чувствовал, потому и ушел. Но не унес с собой проклятья.
— Успокойся, Казимерас.
— Нет, нет, не будет мне покоя. Ни у кого из нас никогда не будет покоя, помянешь мое слово.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Ты позвал нас, Казимерас, вот мы и собрались, — говорит Матильда. — Сидим теперь.
Каролис отодвигает ломоть, пожимает плечами, поворачивается к Саулюсу, налегшему на стол.