— Стыд-то, стыд какой, бат-тюшки! Самосуд...
Вот это и был Маркел.
Я тогда не знал о нем, в сущности, ничего. Слышал стороною, что на стройку приехало несколько сектантов, что по вечерам они собираются где-то и верховодит ими некий Маркел, то ли каменщик, то ли плотник; но в ту пору смена людей на стройке была такой стремительной — одни приезжали, другие уезжали,— что в этом людском потоке Маркел для меня как-то затерялся. Да и проблемы сектантства меня в ту пору не очень-то занимали, я собирался писать совсем о другом, а потому к рассказам о сектантском вожаке остался безразличен.
Поджигателя, судили. Он оказался вором-рецидивистом, у него была кличка: Косой. С двумя такими же отпетыми дружками он накануне дочиста выгреб кассу в управлении стройки и собирался бежать в низовья реки. Но понимал, что это не так просто — даже на моторке, которую они заблаговременно угнали с соседнего рыбокомбината и, полностью снаряженную, запрятали в одной из бесчисленных узких проток.
И вот тогда-то у них возникло дерзкое решение; пожаром отвлечь внимание людей.
Расчет был прост: пока то да се, пока мы будем гасить огонь да ликвидировать последствия, да ломать головы — кто поджигатель? — они успеют уйти далеко. А места здесь глухие, два часа на моторке по протокам — а там хоть месяц ищи, на воде следа не увидишь.
Ни на предварительном следствии, ни позднее — на суде Косой ни слова не сказал о моей расправе над ним. Говорят, судья и заседатели были удивлены, кто это так его изукрасил. Но он твердил одно: не помню.
Он не помнил, но я-то ведь помнил. В конце концов я не выдержал и пошел к Руденко. Тот выслушал меня хмуро, почему-то глядя в окно. Сухо сказал:
— Так. И что?
Я потерянно двинул плечом:
— Н-ничего...
— Из-за этого ко мне шел?
— А как бы ты думал?
— Так вот. Давай договоримся: ты ничего не рассказывал, я ничего не слышал. Понял?
— Но погоди, Михаил Степанович, как же так? Ведь я чуть не убил человека...
Он вдруг побагровел и заорал:
— Проваливай ко всем чертям! Что у меня — без тебя забот мало?!
Маркел глядит на меня мирненько, даже, пожалуй, с дружелюбием:
— Вспомнили?
Мне вдруг стало ознобно, будто я стою на сквозняке, но я не могу, не имею права выдать ему сейчас своего состояния. Ведь не ради воспоминаний пришел он ко мне?
— Вам от меня что-нибудь нужно?
— Что вы, что вы!— он весь подался вперед.— Я, Алексей Кирьянович, просто так. По человеческой доброте своей. Вдруг, думаю, он меня узнал, и начнутся у него... угрызения совести? А ведь ничего этого не требуется, совсем не требуется!
Во-он оно что. Не горазд же ты на выдумки, святой отец, не горазд. Решил зажать меня в кулак?
А он помедлил, подался вперед, через стол. Будто между прочим, спросил:
— Косой-то, я слыхал, в тюряге потом богу душу отдал? Правда — нет? Слаб вроде оказался.
— Да вы что? — удивился я.— И давно?
— Вскорости. Точно не знаю. Люди болтали. А вы знаете, к чужому слову десять слов присочинят. Хирел, говорят, хирел, да так и не выкарабкался. Внутренности у него будто отбиты были.
Нет, Маркел, не дам я тебе порезвиться. Не жди. Произношу равнодушно, с легким оттенком недоумения:
— Странно. Я его полгода назад встречал.
— Где? — растерянно спросил Маркел.
— В лагере, где же.
— В лагере?
— Да нет, не в том смысле. Попросили нас, группу литераторов, так сказать, в порядке шефства...
— А-а...
Это была правда. Косой сразу узнал меня; впрочем, я его — тоже. Я хотел еще спросить у сопровождавшего нас майора о нем, но оглянуться не успел, как Косого уже не было в помещении.
Маркел был очень разочарован.
— Ну, слава богу, слава богу,— бормотал он. Впрочем, всем своим видом он выражал сомнение: верить мне или нет? А я и не настаивал: хочешь — верь, хочешь — не верь, твое дело.
— Ну, а все-таки,— помедлив, напомнил я.— Ради этого вы и...
Но продолжению нашей необычной беседы помешала Варюшка: полная лукавого девчоночьего любопытства, она приоткрыла дверь, заглянула в щелочку и обежала взглядом койки. Того, к кому ее послали, в бараке не было.
— Здрасте, Алексей Кирьянович,— без стеснения пропела она.— А в клубе кино начинается. Новая картина. Про любовь, говорят.— Она произнесла это без пауз, с откровенным любопытством поглядывая на Маркела, затем на меня.
Я сделал вид, что обрадовался этой вести. Маркел понял, что здесь ему делать больше нечего, никакого разговора у нас не получится.
— Я пойду,— как-то неуверенно сказал он.— Навестил, совесть успокоил.
Он ушел. А Варюшка вдруг спросила с обезоруживающей наивностью своих семнадцати лет:
— Ой, Алексей Кирьянович, ну как вы можете его терпеть? Еще разговариваете... Да когда бы по мне!..
Я не дал ей досказать:
— Варенька, а как картина называется? Может, я ее уже видел?
Глава девятая
Поздняя осень была на прощальном исходе. Уже пролетели над таежным поселком птичьи стаи; сколько себя помню, каждый год, в дни, когда улетают птицы, я не нахожу себе места от беспричинной необъяснимой тоски и какого-то странного, вдруг обостряющегося чувства одиночества.
Пожухли травы заливных лугов; лишь кое-где сквозь них еще проглядывает молодая прозелень; повсюду же, куда ни кинешь взгляд, травы стоят высветленные, посеревшие; набежит ветер, и они шуршат, шуршат уже неживым своим пергаментным шуршаньем.
Тут и там на полянах и дорогах дожди оставили светло-голубые, чуть тронутые легкой рябью озерца, поблескивавшие металлически холодно.
По утрам над рекою уже не клубился туман, да и сама река будто загустела в предчувствии близких морозов: текла она медленно, тяжело и словно бы нехотя; несла на себе последние баржи и пароходы, последние илоты — «сигары»; и само их движение, такое же медлительное и грустное, как движение реки, указывало на то, что это именно последние баржи, последние пароходы и плоты, а там ударят морозы, скуют реку, и опустеет она до весны.
Ветер доносил печальные запахи увядания: умирающих папоротников, мха, грибной прели.
Надвигалась зима.
В молодости я как-то не замечал в окружающей природе подробностей всех этих перемен. Каждое время сулило свои радости, каждый новый день начинался ожиданием чего-то неведомого, хорошего. В молодости контакты человека с природой прямее, но поверхностнее. Сейчас я наблюдаю, как осень без охоты, будто все еще раздумывая, уступает зиме, и мне кажется, что это касается прежде всего меня самого, что с зимними преобразованиями в моей собственной судьбе что-то должно преобразоваться. Понимаю, что это не так, что все это мои выдумки; и все-таки думать об этом мне грустно и сладко.
«Люди, вот так чувствующие природу, обычно трудны для окружающих»,— не раз говорила мне Катерина.
По вечерам мы гадаем: какой-то она окажется, зима нынешнего года; и это не праздное любопытство: от этого будет зависеть работа строителя.
Все указывало на то, что быть ей лютой, холодной: и неслыханное обилие желудей на дубах (то-то зимою будет раздолье стадам диких свиней); и то, что лист с берез в октябре, по выражению Лукина, не «чисто спадал»; и огромные муравьиные кучи, на которые строители то и дело натыкались в тайге.
— Впрочем, это ведь все наши среднерусские приметы,— замечает Лукин.— А здесь Азия, здесь, гляжу, все шиворот-навыворот.
— Осень везде осень,— хмуро возражает Алексей.
— Не скажи! У нас там, дома, старики как, бывало, говаривали? «В октябре семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, ревет, сверху льет и снизу метет». А здесь? Теплынь, солнце, хоть в речке купайся.
— Ну и окунулись бы разок, за чем дело стало? — невесело произносит Алексей.
Было заметно, что говорит он о погоде, о чем угодно, а мысли его где-то далеко, не здесь. Последнее время он стал особенно хмурым и раздражительным. Вчера ни за что ни про что наорал на Бориса: зачем тот без спроса взял у него недочитанный журнал?