Выбрать главу

У меня разболелась нога; я шел, едва поспевая за ним, и передо мною неотступно стояла в памяти одна и та же картина.

...Наташина обнова — нейлоновая модная кофточка, темно-вишневая, с каким-то удивительным переходом полутонов от светлого и нежного, где основной тон едва угадывается, к густому и мощному, — чудо как шла смуглокожей, с тонкими чертами лица и копною светлых волос большеглазой Наташе. «Она еще силы своей не ведает,— думал я, пока она на носочках кружилась передо мною, с наивной непосредственностью хвастаясь обновой. — Войдет в годы — сколько сердец разорит!»

—  Наташа,— осторожно говорю я.— Вы хорошо знаете Анюту?

Девушка глядит на меня удивленно, вполоборота через плечо:

— Да вроде неплохо. А что именно вас интересует?

— Ничего. Просто мне запомнилось, как она читает стихи.

— Вы тоже обратили внимание? Как настоящая артистка!

Я помню, как читала стихи Анюта. Она стояла, прислонясь спиной к стене и полузакрыв глаза. Что-то почти жертвенное и вместе с тем торжественное было в этой ее позе; в чуть запрокинутом бледном лице с голубой жилкой у виска; в тоне, каким она произносила стихи,— так, будто это вовсе и не стихи, а рассказ о чьей-то, может, даже собственной жизни.

Говорила она тихо и медленно — так говорят, когда отбирают, взвешивая каждое слово. Множество чтиц и чтецов довелось мне слышать на своем веку, но с такой манерой чтения встречался впервые.

— Вот, хочешь я самые страшные стихи прочту? — вдруг предложила она, оборвав себя на полуслове.

— Страшные? А разве такие бывают? — искренне удивилась Наташа.

— Бывают. Помню, когда первый раз читала, я чуть не задохнулась...

Анюта минуту-другую молчала, словно прислушиваясь к какому-то неведомому, одной ей слышному звучанию, потом заговорила низким, почти сдавленным до трагического шепота голосом, от которого у меня по спине пробежал тревожный холодок.

Молчи, скрывайся и таи

И чувства, и мечты свои...

Она помедлила, а затем растерянно повела тонкими пальцами по лицу.

Как сердцу высказать себя?

Другому как понять тебя?

Наташа слушала, подавшись вперед и прикусив от напряжения губу.

Поймет ли он, чем ты живешь?

Мысль изреченная есть ложь...

— Нет, — вдруг перебила Анюта себя. — Не хочу! Не нравится. А вот что я люблю.— Каким-то мгновенным, неуловимым движением она поправила волосы, вскинула голову — и это был уже совсем другой человек. Она стояла гордая, счастливая:

Мы живы!

Кипит наша юная кровь

Огнем нерастраченных сил.

— Ой, Анютка,— восторженно всплеснула руками Наташа.— Ты же настоящая артистка.

— Выдумаешь,— смущенно улыбнулась девушка.

Вот, собственно, и все, что я тогда увидел. Но почему-то с того дня все чаще задумывался: так что же она такое — эта девушка с грустными глазами?

В девичьем бараке пахло хвоей (банки с веточками пихты стояли на всех подоконниках).

— А где же Анюта? — спросил бригадир, здороваясь. Одна из девушек молча показала глазами: Анюта лежала одетая, глаза ее были сухие, взгляд какой-то странный, отсутствующий. Лукин пошептался с девчатами, те понимающе переглянулись и вышли.

Бригадир поглядел на меня, словно спрашивая: «Ну кто из нас будет говорить?» Я ответил тоже взглядом: «Давай — ты». Он вздохнул и осторожно присел на край кровати,

— Анюта,— без вступления заговорил он.— Слушай, Анюта, помоги нам.

— В чем? — без удивления спросила девушка; взгляд ее был безразличен.

— Куда делся Алексей? Ты, наверное, знаешь.

И снова девушка не удивилась.

— А куда ему деться? Не иголка в сене.

Мы переглянулись.

— Оно так,— согласился Лукин.— Но ведь исчез человек! Милиция всех на ноги подняла, ищут, слышала?

— Напрасно ищут. — Анюта произнесла это холодно. — Уехал он.

— То есть как уехал? — не сразу понял Лукин,— Куда?

— Домой, наверное. Куда же еще?

— Да ты точно ли знаешь? Ведь люди уже из сил выбились.

— Раз говорю — знаю.

Она отвечала, а сама продолжала безразлично глядеть в потолок, и лицо у нее было совершенно неподвижное, будто неживое.

— Но как же так? — продолжал недоумевать Лукин.— Ведь он ничего до этого не говорил.

— Стало быть, говорить было не о чем.— Анюта чуть приметно пожала плечами:

— Хоть бы записку какую оставил, что ли? Ведь понимал же, что будем волноваться!

— Собирался. Начал писать, потом сказал: «Нет, не могу. Лучше с дороги...»

— Поня-ятно,— протянул бригадир.

— А тут и понимать нечего...— Анюта впервые за все время перевела взгляд в нашу сторону.— Не наши это секреты, не нам ими и распоряжаться.

— Секреты? — Лукин деланно рассмеялся.— Выдумаешь тоже. Какие у Алешки могут быть секреты? И от кого? От своей бригады?

— А что бригада? Бригада здесь ни при чем. Не семья.

Она не договорила, потом поглядела на меня.

— Я хочу с вами поговорить, Алексей Кирьянович. Только с вами.

Мы с Лукиным обменялись взглядами.

— Ничего, ничего,— поспешно произнес Лукин.— Я понимаю...

Когда он вышел, Анюта резко поднялась и села, косу нетерпеливым движением перекинула за спину; обеими руками уцепилась за край железной кровати, так что даже суставы пальцев побелели.

— Могу говорить все, Алексей Кирьянович?

— Конечно.

— Скажите... Это правда, что вы еще два года назад знали... Алешкину историю?

Ах, вот оно что. Вот из-за чего она не захотела говорить при бригадире. Сказать правду, этого вопроса я ожидал меньше всего.

— Историю? Знал. Вернее, слышал о ней. Но что она касается именно Алексея,— нет, этого не слышал.

— А теперь... Сейчас знаете, кем ему доводится Роман Ковалев?

Я понял, что Анюте нельзя отвечать полуправдою. Помедлил и тихо произнес:

— Знаю.

— И не уберегли Алешу? — В ее голосе было отчаяние.— Маркел знал. Вы знали. Только сам он ни о чем понятия не имел! По-вашему, это не жестоко?

Что, ну что я мог сейчас ей возразить?

— Вы же сами говорите: не наши это секреты. Не нам ими и распоряжаться.

Анюта покачала головой.

— Эх, Алексей Кирьянович, Алексей Кирьянович! А Алеша, еще помню, убеждал меня: «Наш Алексей Кирьянович — такой человек, он без расспросов видит, у кого какой камень на сердце...»

Она закрыла лицо ладонями.

— Это все я. Одна я во всем виновата!

— Да полно, право! В чем тут может быть ваша вина?

Человек, всем опытом жизни причастный к слову, я, может быть, впервые в жизни с такой неумолимой трезвостью ощущаю жалкое бессилие слов. Я произношу их — первые приходящие на ум, хотя понимаю бесполезность этого; я убеждаю Анюту, что просто она в таком возрасте, когда все окрашивается либо в трагические, либо в восторженные тона; а сам мучительно думаю о том, что и это со мною уже было! Женька, моя русоволосая Женька, плакала, уткнувшись в мое плечо, и я тоже произносил какие-то жалкие, бесцветные слова, умом понимая их ненужность, потому что никто еще не придумал слов, излечивающих от скорбной горечи неразделенной первой любви.

Анюта вдруг — совсем как тогда Женька — прижалась мокрым от слез лицом к моему плечу. Я растерянно гладил ее голову. Спросил — просто так, чтобы только что-нибудь спросить, отвлечь ее от горьких мыслей:

— Ребята говорили, ты сирота? — незаметно для самого себя я перешел на «ты».

Она подняла заплаканное лицо:

— Почему? Мама-папа есть. В Москве живут, на Ново-Басманной.

— Может, тебе есть смысл съездить к ним?

Она меня не поняла. Сказала:

— Зачем? Не обо мне же разговор.

— Ну тогда знаешь что? — Я обрадовался неожиданной мысли.— Съезди-ка ты к нам, а? Поживешь у нас. Катерина Петровна моя — знаешь, какая настоящая женщина! А может, уже и приехала наша Женька?